Ефрейтор Массачусетс (повесть)

  • Печать

1

Наказание было обычным. Только на этот раз за двойку по каллиграфии. Мать поставила на колени на гречку, а чтобы не шевелился, привязала бельевой верёвкой к массивной ножке обеденного стола, как к дереву. И конечно, на всю ночь. 

Измученный, сонный, Миша высидел кое-как три урока, и зная, что четвёртый — рисование, никого вызывать не будут, не выдержал, уложил голову на руки и мгновенно заснул. 

И видел сон. 

...Крутые склоны яра, поросшие крепкой, колючей паутиной боярышника, скатывалися с огромной высоты к далёкому, сырому и холодному дну, скрытому от глаз серебристыми кронами осин. Эти глубокие трещины начинаются неизвестно откуда, а сходятся в ближней голубой дали на ровном зелёном лугу, где всегда, и зимой, и летом, чуть приметный для глаза, из земли выбивается комковатый, ватный туман. Вдруг налетевший с севера ветер вырывает из него клок и зашвыривает на небо. А в прогале разорванной туманной кисеи видна жёлто-белая звенящая вода большой реки и пять старых, с густыми волосами, верб, которые глядя с берега на убегающую воду, беспрерывно бормочут неразборчивые старческие речи. 

По самой кромке оврага на вороном коне плывёт всадник. Он в гимнастёрке, совсем новенькой, но босиком. В седле, но без стремян. Рядом, высоко подбрасывая худые длинные ноги, семенит большой волк.  

И за ними бежит стриженый мальчик в тяжёлых ботинках, которые тонут в глине. Он из последних сил цепляется за густую траву, падает, снова бежит. Выбрасывает руки вперед, вот-вот дотянется до чёрного конского хвоста. Хочет беззвучно окликнуть всадника и волка... Но обрыв уносит мальчика вниз, а всадник, окаменело сидя, плывёт вместе с волком над оврагом, лугом и скрывается в тумане. 

Ветер снова рвёт ватные клочья тумана, блестит река. Исчез всадник, исчез волк. А мальчик падает на куст шиповника, больно ударяется боком о ветку... 

Миша плакал во сне. Слёзы падали на белый лист бумаги. 

— Ты чего? — Толкнул в плечо сосед. — Сейчас будут рисунки собирать. 

Миша тяжело поднял голову. На лбу красное пятно — след правой руки. Он обвёл непонимающим взглядом класс и машинально взял карандаш. 

«Теперь он мне даже приснился», — подумал Миша. 

Провёл наклонную линию. Затем стал рисовать всадника. Получилась колода, облепленная множеством коротких и длинных сучков. Следы чернильного карандаша во влаге слёз стали расплываться по бумаге. 

«Он не такой. — Миша провёл рукой по рисунку. Длинные синие полосы, походившие на негнущиеся прутья, накрыли рисунок. — Он совсем не такой». — Карандаш нервно заёрзал по бумаге. 

—Ты чего нарисовал? — спросил сосед, глядя на измазанную бумагу. — Опять пару схватишь.

Миша посмотрел на соседа удивлённо.  

А тот схватил Мишин альбом, перевернул страницу и быстро начеркал такую же колоду, только сверху на ней торчало что-то, походившее на воткнутый топор. 

Прозвенел звонок. 

— Вот... Сдавай. 

Миша посмотрел на лист, вздохнул, поплевал на карандаш и машинально замазал рисунок. Закрыл альбом и отнёс на стол учительнице. 

«В понедельник снова мать бить будет или на гречку поставит», — решил он, заранее зная, что получит двойку по рисованию.  

 

Миша поплёлся через заброшенное Еврейское кладбище к своему любимому оврагу. Бывал он здесь почти каждый день. Отыскивал по кустам птичьи кладки, оставлял заметки на ветвях. Заглядывал в гнёзда, как к своим знакомым. Но сейчас ему не хотелось пугать птиц. Сел, свесив ноги в крутой обрыв, и стал смотреть вдаль на зелёно-тёмный луг, подпиравший берег реки. Там, как сироты, торчали пять стареющих верб. И над всем этим высился почерневший, забытый всеми, каменный остов церковной колокольни, взгромоздившийся на самый верх холма, придавив своей тяжестью землю... 

Миша лёг на молодую майскую траву, подпёр руками голову. Долго лежал, слушая долетавшие из зелёной бездны оврага, редкие, непохожие одна на другую, трели, не успевшего напеться за ночь, соловья.  

День оказался скучным, холодным. Плыли над головой бело-серые облака, медленно наползая на солнце. Всадник не появлялся. Миша устал его ждать и поплёлся домой. 

«Скорей бы конец этой школе. Ещё целый месяц почти... И штаны опять измазал». — Он посмотрел на колени, поплевал на ладонь, принялся затирать пятна. 

 

 

2

Как вошла мать, Миша не услышал. Он только почувствовал, что комната наполнилась запахом кожи и краски. Судорожно обернувшись и испуганно раскрыв и без того большие, похожие на два новых пятака, глаза, весь сжался, стараясь угадать, что будет делать мать. 

— Ты уроки сделал? — тихо, даже ласково спросила она. 

— Сделал,— тоже тихо ответил он. И подумал: «Сейчас тетрадки смотреть будет». 

Мать порылась в сумке, с которой пришла, достала маленькую книжечку в синем переплёте. 

— Вот. Тебе принесла... Атлас. На работе кто-то забыл. — Книга легла на край стола. — Учи. 

Миша не двинулся. Даже боялся пошевелиться. «Принесла приманку... Это чтобы лучше схватить», — решил он. Подумалось, что мать замышляет что-то недоброе.  

Миша никогда не видел эту высокую, широкую женщину, напоминавшую ему доску, оторванную от чёрного забора, смеющейся или улыбающейся. И никогда не помнил ласковой. За каждый неверный шаг он получал подзатыльники, а если приходил в дом с мокрыми ногами или, ещё хуже, рваными штанами или рубахой, то... Мать била нещадно, исступлённо, точно вымещала зло. И, казалось, получала наслаждение. Вслед каждому удару кожаного ремня она выбрасывала по слову: «Уродился... на... мою... голову... урод! Все... дети... как... дети!.. Я... на... тебя денег... не на... рабо... та... ю...» 

Когда весь дом заполнялся детским криком, кто-нибудь из соседей врывался в комнату, выхватывая из рук матери ремень, вырывал мальчика и уносил к себе. Только к полночи Миша крадучись возвращался и тихо ложился спать на продавленный диван, делая вид, что сразу засыпает. Тело ныло от побоев, но он терпел, боязливо прислушиваясь к малейшему шороху, который исходил со стороны кровати, на которой ворочаясь, спала мать.

«За что? За что меня бьют? — И, не находя ответа, начинал беззвучно плакать, мечтая только об одном — быстрее вырасти и уйти из дома. — Вот проснусь взрослым...» 

Свою жизнь он разбил на недели, одна из которых была хорошей, другая — плохой. В хорошие дни мать ходила на обувную фабрику во вторую смену, возвращалась поздно и, увидев спящего сына, не будила его. А пока она была на работе, Миша успевал переделать массу дел и засыпал счастливый, не думая о побоях. Именно в такие недели он выучился у соседских мальчишек писать и читать, играть в карты и в биту на деньги. Иногда он выигрывал несколько белых монет. Когда набирался рубль, шел в магазин и покупал конфеты «Арахис». 

Но счастливая неделя быстро пролетала. Наступал ненужный,придуманный кем-то злым день — воскресенье. За ним скверные, бесконечно плохие дни, когда мать работала в первую смену. Она приходила с фабрики рано, отыскивала Мишу и, усадив за стол, заставляла неподвижно сидеть. 

«Хоть бы посуду заставила мыть, — думал он, бессмысленно глядя в окно, — или пол драить». 

Потом сам принимался за дело. Ползая с тряпкой по крашеным доскам, внимательно прислушивался к передачам по радио, стал запоминать непонятные, загадочные слова. После, вечером, усевшись за стол, начинал писать их в толстую тетрадь. 

Однажды мать отобрала её, прочла и, не поняв ничего, стала бить тетрадью. 

— Я тебе покажу дурацкий мирор! Видали, что придумал! Кто тебя научил таким словам, сукин сын?! 

— По радио слышал. 

— Я тебе дам — по радио! Я тебе покажу — мирор! Ты знаешь, что это слово означает?! 

«За что,— думал Миша, стараясь увернуться от ударов.— Я сам знаю, что оно плохое. Ему хотелось сказать матери, что это слово напоминает ему острый меч, которым кривоносый, с длинными усами, всадник на коротконогой лошади разоряет птичьи гнёзда. — Но почему его нельзя писать?» 

Однажды зимой Миша уселся за стол и, включив свет, занялся составлением слов из разных букв. Получались интересные слова. Из соловья вышел ловосей, а из снегиря — ингресь. 

«Ингресь... — Что-то недоброе исходило от этого слова.  — Это, наверное, такая кошка, которая живёт в лесу... Нет. В болоте... И плавает...» —  Он, гадал,глядя в замороженное окно, сквозь которое чуть пробивались лучи угасающего дня. 

Вошла мать, повернула выключатель, погасив свет в комнате и, отвечая на недоуменный взгляд сына, сказала: 

— Не такой уж ты грамотей, чтобы при включённой лампочке писать. 

Но приходили самые страшные недели — мать работала в ночную смену. Тогда Мишу целыми днями она держала дома, чтобы, гуляя во дворе, случайно не испачкал рубаху или штаны. Смирившись, он включал радио и, усевшись у окна, слушал все передачи подряд, выискивая из бесконечного потока только слова, которые несли в себе загадочный смысл. Запомнив, начинал наполнять их только ему одному понятным смыслом. 

«Скорее бы в школу, — думал он, провожая завистливым взглядом из окна всех, кто проходил мимо с портфелями. — Там хорошо... Про всех птиц рассказывают... И про все слова». 

Миша мечтал, что в школе объяснят, почему птицы поют разными голосами, почему их кошка чёрная с белым пятном на носу, а у соседских котов шерсть серая с тёмными полосами, и почему у них с матерью на обед чаще всего свекла с луком и соль? 

Сколько было этих зовущих «зачем?» и «почему?»! 

Но вместо ответов в тетрадях стали краснеть жирные двойки. Двойки за опоздание, за разговоры, за не расслышанный вопрос. 

«Ну и пусть... Пусть ставят, — говорил себе Миша. — Пусть ставят двойки, десятки, семьдесят семь и сто, даже пусть двести». 

Выписывание палочек без единой помарки вызывало скуку, арифметика с её пустым жонглированием цифрами без понятной надобности казалась бессмысленной. Игра в биту на деньги была куда более полезной и нужной. 

Любил лишь заучивать стихи. Запоминал сразу. Но и здесь не обходилось без происшествий. Начав декламировать, читал две первых строки, а затем сразу перескакивал на две последних и никак не мог понять, зачем его заставляют читать всё подряд. 

«Если я стихотворение знаю, — думал он, — то достаточно рассказать начало и конец. Когда не знаешь середины, то нельзя узнать, что в конце...» 

 

Сейчас, выложив синенькую книгу, мать как-то странно и весело улыбалась.  

— Бери, — сказала она подозрительно радушно. 

Сбросила чёрный халат, платье и, оставшись в рубашке, стала вертеться перед зеркалом, врезанным в дверь шкафа. Затем надела голубое платье с беленькими цветочками и, напевая какую-то песенку, вышла из комнаты. 

Миша схватил книжечку, открыл наугад. Попал на, раскрашенную зелёным и белым, карту Северной Америки. Картинка настолько была мала, что названия теснились на чистом поле, а на их месте, на самой карте стояли цифры. 

— «Айдахо», — стал читать Миша. — «Индиана», «Иллинойс», «Каролина», «Массачусетс»...  

Он прочёл все названия. Они показались ему удивительно знакомыми. Принялся перечитывать, стараясь заглянуть в их загадочное нутро: 

— Ай-да-хо… Мас-са-чу-сетс... — Миша оторвался от карты и посмотрел в окно. Над кустами сирени, что высились зелёными головами над забором с противоположной стороны переулка, он увидел всадника, едущего на вороном коне. Рядом с ним бежал волк.  

— Я знаю, как тебя зовут! — закричал Миша. — Айдахо... Тебя зовут Айдахо! 

Всадник остановился. Слез с лошади и посмотрел на Мишу. 

«Ты меня знаешь?» 

— Знаю. Я часто видел тебя в яру. 

«Никто не знает, как меня зовут. А ты догадался. Я тоже видел тебя...» 

За дверью загремела посуда. Открылась дверь — мать, просунув в щель голову, спросила: 

— Ты с кем разговариваешь? 

Айдахо мгновенно исчез. 

— Я читаю,— ответил Миша. 

— Чего на карте можно читать?.. Садись, будем кушать, и пойдёшь гулять. 

— Не пойду гулять, — твёрдо сказал Миша. Ему не хотелось никуда идти без новой книжки, а с книгами мать не позволяла. — Я дома буду. 

— Я кому сказала!? Кушать и гулять! — Мать каланчой встала у двери. — И позову домой, когда надо. — К ней вернулась та неизменная каменность, от которой веяло холодом и страхом. Она поставила на стол тарелку с двумя картошками, в блюдце налила растительное масло, пододвинула солонку и воткнула в руку сына половинку луковицы. — Кушай, и марш! 

— А хлеб будет? — осторожно спросил Миша и подумал: «Лучше бы из гречки кашу сварила. А то прячет куда-то, чтоб под колени сыпать...» 

— Хлеб! — крикнула мать. — Чего захотел! Учиться лучше нужно! Тогда и хлеб будет! Вечером с чаем! — Она пододвинула тарелку поближе, но так резко, что Миша принял это за попытку ударить его, и резко отшатнулся. — Кушай быстрее... и марш во двор! 

Мальчик молча макал картошку в растительное масло, а лук в соль. 

— Быстрее! 

Он запихнул торопливо остатки еды за щёки, запил водой. 

— Что нужно сказать?! 

Миша вздрогнул, напуганный надрывным голосом матери. Скосил на неё боязливо-настороженный взгляд и, не прожевав, брызжа крошками картошки, выдавил: 

— Спасибо. 

— Иди во двор. 

Всегда мать старалась удержать его дома, а сейчас сама гнала. 

«Может, она хочет меня совсем из дома выгнать?» — подумал он и тихо сказал: 

— Я не хочу. 

— Кому говорю! — Тяжелый кулак опустился на стол. Подпрыгнув, опрокинулась солонка, 

— Я книжку возьму... Новую. 

— Оставь её... Сколько нервов ты из меня вытянул, кишкомот!

Миша бросился к двери. Дёрнул за ручку, и уткнулся лбом во что-то мягкое тоже пахнщее кожей и краской.    

— Иван Иванович, — мать, растерянно улыбнувшись, сказала певуче и совсем не страшно.— Заходите... Заходите... Иди... Иди гулять, Миша. Я тебя позову... 

 

Миша выбежал во двор и через мгновение уже был за домом у дровяного сарая. Отодвинул ему одному ведомую доску в стене и пробрался внутрь. Хотелось скрыться от матери, чтобы она никогда не нашла его. Только тут почувствовал, что улыбка и музыка в голосе были вовсе не для него, а для чужого, кожаного Ивана Ивановича... 

В сарае пахло сосновыми дровами, на земле валялись огромные сучковатые чурбаки, которых не сумели разрубить. Миша уселся на один из них, стал прислушиваться к шуму во дворе. Вернулся мыслями к карте. Прислонился спиной к стене сарая, уставился на свой любимый чурбак, напоминавший пень, торчащий из земли. В полумраке контуры пня расплылись и он вдруг словно ожил. 

— Теперь я знаю, как тебя зовут, — сказал Миша пню. — Иллинойс. 

«Откуда ты знаешь?» 

— Я про тебя всё знаю. Так тебя зовут, потому что у тебя очень длинные волосы и корявые пальцы... И ещё потому, что у тебя три уха и один глаз... А ты знаешь, кто такой Айдахо? 

«Конечно, — Моргнул единственным глазом Иллинойс.— Он скоро должен приехать на коне...» 

— А лошадь его зовут Небраска? 

«Да. И волк с ним будет». 

— Вайоминг? 

«Кто тебе рассказал все наши тайны? — спросил пень Иллинойс.— Раньше ты никогда не разговаривал со мной. Я думал — ты меня не замечаешь». 

— А когда приедет Айдахо? 

«Зачем он тебе?» 

 — Я хочу у него спросить про... — Миша запнулся. 

«Спроси у меня. Я тоже, наверное, знаю». 

— Что такое Массачусетс? 

«Это секрет. Об этом никто, кроме нас с Айдахо, знать не должен. Тот, кто узнает, накличет на себя беду». 

— Если я узнаю, меня будут бить? 

Иллинойс молчал, закрыв единственный глаз. 

За стеной шумел двор. Блеяла коза в соседнем сарае, лаяли собаки за забором обувной фабрики. Миша тихо сидел, глядя на пень, пока тот не растворился в вечерней темноте... 

Домой он вернулся поздно. Матери не застал. Разостлав постель, юркнул под одеяло и скоро уснул счастливо. 

 

 

3

Учительница быстрыми, увесистыми шагами прошла от двери к столу, метнув на учеников тяжёлый взгляд. И, нагнав тишину, громко сказала: 

— Что было задано на сегодня? Староста! 

Из-за первой парты поднялся маленький пухленький мальчик, обвязанный белоснежным воротничком, и фальцетом отрапортовал, будто заучил для декламации: 

— Нам было задано на сегодня подготовить самостоятельный рассказ о своём лучшем друге. Или о друзьях. 

— Садись. — Глаза учительницы побежали по списку в журнале. — Я предупреждала,— говорила она, не поднимая головы, — что сегодня буду опрашивать тех, кому грозит остаться на второй год. У кого плохие отметки по «Родной речи». Вообще сегодня очень важный день для перевода во второй класс. Начнёт рассказ... Бортник Миша. 

Тишина в классе заставила учительницу оторвать глаза от журнала. 

— Его нет, Нина Ивановна, — сказал староста. — Он снова опоздает. 

— У него нет друзей, — прозвучало с последних рядов и хихикнуло. 

— Тогда...— Нина Ивановна сделала паузу, отыскивая чью-то фамилию. 

Дверь в класс боязливо приоткрылась, и на пороге встал худой, болезненного вида мальчик. Вытянутое лицо с впалыми щеками улыбалось, а глаза блестели радостно. Ботинки и колени были измазаны грязью, а на светлой косоворотке лепились зелёные пятна, оставленные молодой травой. 

— Снова опоздал, Бортник? — с сожалением сказала учительница. — Кто бы другой опаздывал. Одни двойки... Садись быстрее. Смотри не потеряй портфель по дороге! 

Кто-то хихикнул, но умолк, поймав суровый взгляд учительницы. 

Бортник уселся на своё место у окна и громко стал возиться с портфелем. 

— Тебя вызывали, Мишка,— тихо сказал сосед. 

— Ну и пусть. 

— Ты где был? — любопытный шёпот влетал в ухо. 

— Через кладбище шёл. Там новое гнездо нашёл, — тихо ответил Миша. — Яички в нём... Пять штук... рябенькие... Соловья, наверно. 

— После уроков покажешь? 

Миша посмотрел на соседа, завертел головой, не соглашаясь. 

— Ты, Хлястик, с Бобковым выдерешь... Как те, что я вам показал в яру. 

— Это не я, — обиделся сосед.— Это Бобик. 

— Бобик, Бобик... И ты с ним. Вас видали. 

— Бортник! Мало того, что опоздал, так тут же разговариваешь... А ну к доске! Иди, рассказывай. Ты помнишь, что на сегодня задано? 

Миша встал у доски. 

— У меня есть три друга, — начал он, глядя в открытое окно. — Охотник Айдахо, его лошадь Небраска и волк Вайоминг. Они живут в лесу... Они очень часто приходят ко мне. И мы вместе бегаем слушать и смотреть птиц... 

Учительница оторвалась от журнала, медленно, будто это стоило ей больших усилий, повернула голову. Уставилась на Бортника, широко раскрыв узкие глаза. 

В классе послышались смешки. 

Но Миша не замечал. Он говорил быстро, азартно, увлечённо.  

— На старом кладбище у нас есть место, где мы всегда видимся. Айдахо очень сильный. А Небраску никто обогнать не может. Когда им грозит опасность... на них кто-нибудь нападает, то их защищает Вайоминг... 

Кто-то громко рассмеялся. Второй голос подхватил. 

— А ещё у меня есть друг. Старый пень Иллинойс. Он живёт в нашем сарае. Его не могли разрубить в прошлом году. У него один глаз и... 

— Бортник, ты что несёшь? Я просила подготовить рассказ о своём друге. Неужели у тебя нет друзей? 

Миша недоуменно взглянул на учительницу, не понимая, почему его оборвали.

— Что смотришь на меня? Посмотри на класс. Из сорока четырёх есть тут хоть один, которого зовут Айдахо или этот твой дурацкий дед. Стоишь пень пнём. У тебя есть друзья? 

— Есть! — уверенно ответил Миша, глядя на Нину Ивановну. 

— Тогда рассказывай.  

— Я рассказываю. 

— Ты несешь какую-то ахинею!.. 

«Ахинея... ахинея, — машинально повторял Миша про себя незнакомое слово. Оно показалось ему похожим на грязную мокрую тряпку, которой дома моют пол. Посмотрел на учительницу и подумал: — Сама ты — ахинея». 

— У тебя есть друг? — снова спросила Нина Ивановна. 

— Есть, — буркнул Миша.

— Как его зовут? 

Но Миша молчал. Желание рассказывать об Айдахо пропало. Подумалось, что скажи он ещё одно слово, и его Айдахо, обидится и никогда больше не придёт, а Иллинойс расколется на щепки. Показалось, что видит, как у пня Иллинойса из единственного глаза стали капать слёзы. 

«Не плачь... Я не скажу», — подумал Миша и упёр глаза в свои ботинки. 

— Да, Бортник. Толку от тебя не будет. В четверти поставлю не то, что двойку... Кол поставлю в табель. Посидишь в первом классе ещё разок... Вместе с Бобковым... Вот тебе друг найдётся сразу. И искать не надо... Может, тогда поумнеешь. Садись на место.      

Когда прозвенел звонок, сосед схватил Мишу за локоть и крикнул: 

— Ты не мог про меня рассказать, балбес!? Сказал бы, что вместе уроки делаем. Как все... 

— Я с тобой их не делаю, — ответил Миша.       

 

Следующим уроком была арифметика. 

Учительница снова подняла Мишу и заставила писать таблицу умножения. 

— Начинай, — с нескрываемой насмешкой сказала она. — Дважды два... 

Миша писал молча. 

«Ещё хуже мамки... — думал он, чувствуя на себе ехидный взгляд учительницы. Мельком взглянул на маленькую полную Нину Ивановну. Показалось, что она сейчас лопнет от злости, как надутый шар. — Мамка только бьёт, а эта...» 

Дописал таблицу на три, вдруг отступил в сторону, и на чистом поле доски вывел: «5 х 9 = 45». Оставил мел и повернулся к классу. 

— И это всё, что знаешь? 

Миша молча вывел ниже последней записи ещё одну: «9 х 9 = 81» и добавил: 

— И на десять могу. 

— Это мы...— учительница запнулась. — Это мы без тебя во втором классе... Без тебя будем проходить... Садись... Два! 

«За что!» — подумал Миша и остался стоять, глядя на учительницу удивлённо. 

— Садись! — уже не сдерживая себя, крикнула Нина Ивановна. — И арифметику поучишь. Тебе года хватит. 

«Ставь, — решил он, проходя между парт. — Я всё равно умею считать... Это она за Айдахо...» 

Миша уставился в окно. Слова учительницы гудели в голове. Хотелось заняться чем-нибудь, чтобы забыться. 

На крыше соседнего дома, что углом примыкал к зданию школы, две вороны дрались за красный лоскут. Они держали его в клювах, стараясь вырвать друг у друга. Большая всё время подпрыгивала, пытаясь взлететь, вторая, поменьше, словно приросла к железу и изо всех сил тянула добычу на себя. 

Увидев борьбу птиц, Миша сразу забыл об арифметике. 

«Ну, ещё дёрни, — помогал он мысленно меньшей вороне. — Ну...» 

Мише захотелось показать соседу забавную сцену. Он толкнул его локтем, но локоть, провалился в пустоту. Соседа не было за партой. Он отвечал у доски. От неожиданности Миша потерял равновесие, упал под парту. 

Раздался громкий смех. 

— Бортник! — крикнула учительница. — Возьми портфель и убирайся! — Лицо  налилось злостью и напоминало круглый серый камень, который вот-вот сорвётся и с грохотом покатится на него.

Мише стало стыдно. Он хотел сказать что-то в свое оправдание.

— Быстрее!

Покорно вынул портфель. Посмотрел в окно. Маленькая ворона уже сидела на дымоходе, прижав тряпку лапкой, и победно каркала. 

Миша улыбнулся и тихо выскользнул в коридор. 

 

 

В застеклённом квадрате окна виден серый лоскут мокрой булыжной мостовой, кусочек чёрного узкого тротуара и часть высокого, пропитанного влагой, угрюмого забора. Кажется, протяни руку и дотянешься до него. И кажется, что за этим забором, за пеленой дождя, сверкает солнце. 

«Синицы мокрые, наверное, все, — Миша прижался лицом к холодному стеклу, и струи воды побежали почти по щекам. — Сирени бы нарвать завтра в школу... Скажут — специально, чтобы на второй год не оставили». 

Миша оторвался от стекла, сел за стол и открыл атлас. 

Хлопнула дверь. В мокром халате на пороге стояла мать. От сильного дождя в комнате темно, и лицо женщины кажется почти чёрным. 

— Атлас читаешь? — Парусиновая туфля с грохотом упала на пол. — Бездельничаешь? Ты уроки сделал? — Она тяжело опустилась на табуретку. 

По тому, с каким трудом мать сняла вторую туфлю, Миша понял, что она устала. 

— Показывай тетрадки! — крикнула она. — Ты сделал уроки? 

— Завтра последний день. Нам ничего не задали, — ответил он, со страхом глядя на мать, пытаясь угадать, что она намерена делать. Он готов был вырваться из дома в любой миг. Глаза с внимательной настороженностью следили за каждым движением матери. Даже дрожание бровей не ускользало. 

— Садись, повтори стихотворение. Если тебя вызовут, — не слушая сына, продолжала она, — получишь двойку. 

— Нам ничего не задавали, — повторил Миша. — Завтра последний день. 

— И если тебя не переведут во второй класс, — мать сняла халат и повесила его на гвоздь, торчавший из наличника двери, — я тебя прибью. 

— Переведут, — тихо сказал Миша. 

— А если ты не хочешь учиться, я тебя в колонию сдам... Пусть там с тобой возятся. Или в детдом. 

— Хочу, — чуть слышно выдавил из себя Миша и подтянул к себе атлас, желая спрятать, чтобы мать не отобрала. 

— Оставь его! Принесла на свою голову. Свои выучи сначала. Лучше бы стихотворения повторил. Что ты на меня волком смотришь?! А ну бери «Родную речь» и читай! 

«Сто раз одно и то же читать», — подумал Миша, но, не желая гневить мать, отложил атлас и достал из портфеля учебник. Открыл его на последней странице и, стараясь не запинаться от напряжения и волнения, стал читать. 

— Акаешь и бэкаешь! — Мать встала, с грохотом отодвинув табурет. Миша нервно вздрогнуть и прижаться к спинке стула. — Отец вернётся... он тебя убьёт, выродка. Все дети нормальные... — Она хлопнула дверью и ушла в кухню. 

Между строчек на странице учебника вдруг вырос высокий лес, перевитый колючей густой травой. За соснами и елями, легко перепрыгивая завалы, шёл человек в солдатской гимнастёрке. За спиной у него висел автомат. 

— Айдахо! — позвал Миша. 

Человек обернулся. 

— Почему меня отец будет бить, когда вернется? 

«Он никогда тебя бить не будет». 

— А когда он вернётся? 

«Я не знаю, но я его поищу. Кем он был на войне?» 

Заскрипела дверь. 

— Ты читаешь? — спросила мать. 

— Мама, а кем папа был на войне? Ефрейтором? 

— Майором. 

— Почему? 

— До генерала не дослужился... Может, если бы ефрейтором, больше толку вышло. Читай! Ты такой же, как и твой папаша... 

Отца своего Миша не помнил. Но ждал его с войны, как своего спасителя. И ждал отдельно от матери. Знал, что мать пишет каждый год куда-то письма, но никаких ответов пока не получала. 

У всех соседок либо были мужья, либо на них уже пришли похоронки. Вдовы отплакались, и жили, принимая тяжкое безмужье, как божью неизбежность. Только Мишина мать ходила и не вдовой, и без мужа. Соседки-вдовы получали пенсию на детей. На Мишу никто ничего не платил. И мать раздражаясь по любому поводу, свирепея, попрекая сына пенсией, которой не было, сгоняя злость на нём.  

Как-то, рассматривая фотографии, Миша нашёл портрет мужчины в военной форме и со значком «Гвардия» на гимнастёрке. 

— Кто это? — спросил он.  

— Пётр Афанасьевич, кто же ещё! 

Сейчас Миша понял, почему мать такая злая. 

«Вот если бы он был ефрейтором... А то майор... Майор...» 

Из всех воинских званий, которые Миша знал, наибольшее значение приобрело слово «ефрейтор». Звучало оно твёрдо, и решительно, и вырисовывалось бесстрашным и непобедимым. Напоминало большой щит, который не способны пробьёт ни сабля, ни пуля, и которым можно укрыться от гранаты, снаряда, даже танка. 

«Если бы я был ефрейтором, мать никогда бы меня не била, — считал он. — Или, по крайней мере, мне не было бы больно». 

И Миша уверовал, что его отец не мог быть каким-то майором, а обязательно ефрейтором... 

Мать загремела посудой и вышла. 

— Айдахо, Айдахо, — зашептал Миша. 

Снова расступились дебри строк. 

«Слушаю тебя». 

— Мой папа был ефрейтором. Он никогда не был майором.

«Да. Он — ефрейтор... Я разыщу его». 

Под топот материнских ног скрылись за строками лес и Айдахо. 

— Стихотворение задали? — спросила мать.

Повторять, что завтра последний день, Миша не стал, Это не помогло бы. Решил рассказать какое-либо из выученных недавно стихов. 

— Задавали, — сказал он. — Грозу... В начале мая. 

— Показывай! 

Миша стал читать по памяти, но, как всегда после первых строк, перескочил на две последние. 

— И это все? 

— Да. 

— Такое короткое? 

— Там ещё есть... Но я знаю... 

— Ни черта ты не знаешь, дурак калуцкий! Середину кто за тебя будет рассказывать? 

— Если не выучишь всё, то и конца знать не будешь, — сказал Миша. — Если не сосчитаешь все действия — ответа не получишь! 

— Всё надо говорить! — Мать стукнула кулаком по столу. — Учи! Чтобы утром знал назубок. 

Чувствуя, что за этим последует затрещина страшной силы, Миша стал быстро декламировать. 

Но мать не слушала. 

— Не выучишь — всю ночь на гречке стоять будешь! 

Но прослушав до конца и сверив с текстом в учебнике, она удивилась. Впервые, как показалось Мише, смотрела на него, словно на какое-то чудо, не решаясь радоваться.  

— А ещё чего ты знаешь? — спросила она вкрадчиво, будто боялась спугнуть явившееся к ней минутное прозрение. 

Почувствовав, что мать вот-вот улыбнётся, и, желая побыстрее увидеть на ещё хмуром лице лёгкий свет, Миша решил рассказать стихотворение, которое успел запомнить, прочитав в книжке у соседа-восьмиклассника. 

— «Во глубине сибирских руд... — начал он, стараясь не упустить взгляда матери, — храните гордое терпенье...» 

— Это где? — спросила мать, перелистывая страницы «Родной речи». — Ты откуль это выдумал? 

— Я не выдумал... Это в другом классе учат... 

— Вот в другом и будешь рассказывать! Свои выучи как следует! Вот отец вернётся... 

— И тебя на гречку поставит! — выпалил Миша, чувствуя, что не может по-иному ответить на незаслуженную обиду. — За всё! 

— За что — за всё!? Сколько нервов ты из меня вытянул! Жизни у меня из-за тебя нету! Где ты взялся на мою голову!? 

Миша уже не слышал криков матери. Он промчался под дождём к сараю, протиснулся в щель и уселся возле пня. 

«Тебя на второй год оставляют?» — спросил Иллинойс. 

— Да. А где Айдахо? 

«Не приезжал». 

— Он обещал мне папу с войны найти. 

«Значит, найдёт. Он всё может...» 

— Скорее бы... — сказал Миша. 

      

 

5

Утро — сплошное солнце в небе, в воздухе. Даже деревья, пропитанные солнечным светом, стали не зелёными, а золотисто-белыми. Среди листвы, отсвечивая алмазным блеском, прятались огромные дождевые капли с желанием не упасть на землю и не исчезнуть в сырой земле. Асфальт успел высохнуть и матово блестел. 

Миша стоял на крыльце с портфелем в руках и решал — идти в школу или нет. 

Со двора вынырнул Серёжа, долговязый, худой, которого все ребята называли Оглоблей. Он ходил на прямых ногах, заворачивая носки ботинок внутрь. 

— Пошли в школу, — сказал сосед, поравнявшись. — Чего стоишь? Опоздаешь. 

Миша забросил свой портфель под крыльцо и, освободив руки от ненужной ему вещи, пошёл рядом с Серёжей. Старался не отстать, забегал немного вперёд. Когда они вывернули со своего узкого, кривого переулка на широкую улицу, Миша вдруг спросил: 

— Ты когда-нибудь оставался на второй год? 

— Нет, — ответил долговязый. 

— Никогда, никогда? — с недоверием переспросил Миша. 

— Я что, по-твоему, дурак? — уже серьёзно заметил Оглобля, повернув к мальчугану голову на своей гусиной шее. 

— А почему? 

— Я же тебе сказал, пустой череп. Тебе не ясно? — И отпустил снисходительный щелчок по стриженой голове Миши. 

— А в каком классе про птиц рассказывают? — будто не заметив щелчка, спросил Миша. 

— В седьмом... И в нашем. 

— А мне к вам в класс можно? 

— Сначала первый закончи... Тебя что, на второй год оставляют? 

— А про лошадей в каком? — Миша постарался не расслышать вопроса. 

— Смотри... А то ведь мать тебя прибьёт, — с ухмылкой заметил Оглобля. — Опять орать на весь дом будешь. 

«Прибьёт... Прибьёт... — обиделся Миша, и решил отстать. — Чего зубы скалить?... Какая разница, за что двойка? За опоздание тоже ставят двойку почему-то... Не пойду в школу. — Нырнул в ближнюю подворотню. Оттуда можно было пройти к железнодорожной ветке, которая тянется от фабрики между густых зарослей черёмухи. — Теперь всё равно!..» 

Среди, ещё влажных кустов, плавал птичий гомон. Из этого хора выделялась чья-то громкая, призывно-радостная песня. 

Миша прислушался. Высматривая ее, стараясь не шуршать прошлогодней листвой, пробирался в глубь большого куста. Присел, поднял глаза к небу... 

Песня, что тоненький ручеек, который бежит по малому уклону не спеша. Кое-где за камень уцепится, постоит, поднатужится и убегает дальше. И казалось, нет на белом свете силы, которая могла бы остановить этот поток-песню, нежную и плавную... 

Но вдруг её сменила прерывистая дробь и захлебывающийся перебор, похожий на гортанный клёкот. Он звучал всего лишь мгновение. Следом вновь полилась та же мелодия... 

Миша застыл, стараясь слиться с кустом... Песня была где-то совсем рядом. Он осторожно поворачивал голову, протыкая взглядом каждый листок. Когда уже не было сил ломать шею, увидел над собой чёрную, в серебряных пятнах, птичку. Она запрокинула голову, растопырив крылья и надувшись, рассыпала вокруг себя звуки, вовсе не схожие с песней дворового скворца, который жил над их дровяным сараем. 

«Если бы этого к нам в скворечник... Он бы всех перепел». 

Птица пела, а человек слушал, немея от счастья. Песня прекратилась вдруг. Скворец заглянул себе под крыло, поковырялся в перьях и снова запел, но теперь обыкновенную песню-сверлилку. 

Миша даже обиделся на него. А птаха вдобавок чирикнула вовсе по-воробьиному, и улетела. 

«Только время потратил, — раздосадовался Миша, словно над ним посмеялись.— Наш скворец лучше...» 

Незаметно для себя он оказался во дворе школы. Решив, что в окно его уже увидели и сказали учительнице, и что деваться уже некуда, вошёл в здание. 

Коридор второго этажа гудел пустотой. Миша остановился у двери класса и прислушался. Заходить в класс не хотелось, но нужно было. Там ждала его ненавистная бумажка — табель. Мать обязательно спросит... 

«А  если не  переведут?  —  он переполнился  неприятной  мыслью. — А если порву или потеряю? Может, сказать, что портфель украли вместе с табелем?.. Так новый напишут...»

Спасительные мысли приходили и тут же уходили. Каждая новая радовал, но радость испарялась от жгучего сознания, что он не сможет ничего сделать с табелем. 

«Почему у меня не получается врать? — чуть не плача, подумал Миша. — Ничего у меня такого никогда не получается». 

Вспомнил, как его выгоняли с футбольного поля за не подставленную вовремя ножку, как однажды мать в сердцах крикнула на него: 

«Дубина стоеросовая, хитрее надо быть...— Он, стоя в длинной очереди за хлебом. Подобрал с тротуара десятирублёвую бумажку и отдал потерявшему. — Дурак! Мы бы тюльки купили или даже колбасы...» 

Миша решал, что придумать, как поступить с табелем, но никаких спасительных мыслей не приходило. Он понял, что нужно идти в класс. Прислонив ухо к двери, прислушался. 

— Николаев... У него две четвёрки, — говорила учительница. — Скажешь маме, Николаев, что тебе снижены отметки за поведение и плохое чистописание... Соколовский... 

— Ты чего здесь стоишь, мальчик? 

Миша поднял глаза. Над собой увидел седую, высокую, как мать, но полную женщину. Её часто можно было видеть в коридорах школы. И все взрослые, проходя мимо, даже их учительница, всегда улыбались, здороваясь с ней. 

— Почему такой испуганный? — Седая женщина смотрела на дрожащие Мишины губы.— За что тебя выставили из класса? — Ее морщинистая, с толстыми синими жилами, рука уже хотела открыть дверь, потянувшись к ручке. 

— Меня не выгнали, — успел сказать Миша, умоляя взглядом не открывать дверь. — Я... Я не хочу оставаться... на второй год. 

— Откуда ты знаешь, что останешься на второй год? 

— У меня плохие отметки... 

— С чего ты взял? 

— Нина Ивановна всё время говорит... что я буду второгодником... А я всё знаю... 

Женщина ухмыльнулась. 

— Пойдём со мной... Где твой портфель? В классе? 

Миша смутился. Ему бы промолчать, но женщина прижала его к себе и улыбнулась так, что он не выдержал: 

— Дома, под крыльцом. 

— Почему? 

— Он мне теперь никогда не будет нужен. 

— Это как? 

— Я больше не пойду домой. Меня бьют... Из-за школы... 

Лицо женщины потеряло приветливость, стало серьёзным. 

— Это любопытно. — Рука легла на голову Миши. — Сейчас проверим, что ты знаешь... 

Отворилась дверь в маленькую комнату. Здесь был большой стол у стены и против него кожаный диван. У окна на полу лежало много книг, на подоконнике стоял горшок, из которого росло дерево с листьями, походившими на уши телёнка. 

— Посиди здесь. — Женщина указала на диван. — Я скоро вернусь. Вот тебе книга... Как твоя фамилия? 

«Сейчас приведёт Нинку, — насторожился Миша. — Она начнёт кричать и насмехаться». 

— Почему молчишь? 

— А вы кому скажете ещё? 

— Что значит — кому скажете? 

— Учительнице? — Миша дрожал. 

— Нет, не скажу, — уверенно ответила женщина и поспешно ушла, захлопнув за собой дверь.

Поначалу Миша сидел на диване, разглядывая комнату, затем, освоившись, раскрыл книгу, которую дали. Это была не просто книга, а много-много картинок во всю страницу, разноцветных, глянцевых.  На одной он узнал слона с белыми длинными клыками, который стоял между деревьев с поднятым хоботом, и важно трубил. На другой — двух очень больших серых волков. Один смотрел прямо на Мишу и скалился, а второй, чуть отвернув голову, разглядывал что-то в лесу, который теснился за ним.  

«Наверное, кого-то подстерегают? — подумал Миша. — Какие у него жёлто-красные глаза». — Машинально перевернул страницу и стал читать. 

Волки вдруг отвернулись от него и помчались к лесу, прижав уши. Послышался шум из чащи. Густые заросли раздвинулись, и на поляну выехал Айдахо. На шее у него висел серо-жёлтый бумажный листочек. 

«Я привёз тебе табель», — сказал Айдахо. Он слез с лошади и стал снимать с шеи верёвку. 

— Айдахо! Айдахо, волки! — закричал, Миша.— Волки! 

Айдахо поманил зверей, и они улеглись у его ног. 

«Ты не узнал Вайоминга? — Айдахо погладил волка. — Он наш. Ты не бойся их. Это настоящие волки». 

Что-то ударило в чаще леса. Волки насторожились. Айдахо запрыгнул в седло. 

«Мне пора! — закричал он. — Скоро увидимся!» — И исчез за деревьями. 

— Ты зачем на пол уселся? — раздался за спиной у Миши знакомый голос. 

Мальчик вскочил. Он заметил в руках седой женщины злопо-лучный классный журнал и весь напрягся. 

— Отчего ты такой боязливый? Садись на диван... И покажи, что читал... С кем ты разговаривал? 

Миша послушно протянул книгу. 

Отворилась дверь, вошел мужчина в военной форме, только без погон, и прямо с порога заговорил: 

— Мария Ильинична, я... 

— Я сейчас занята, — строго ответила седая женщина. — Зайдите позже, пожалуйста. 

— Нужна виза завуча, — настоял полувоенный, и с любопытством и сожалением посмотрел на Мишу. «Да, брат, я тебе не завидую», — было написано в его взгляде. 

У Миши даже затряслись руки. Он сидел перед самым страшным человеком в школе — завучем Марией Ильиничной. 

«Теперь точно на второй год...» — решил он и уткнулся глазами в пол. 

— Как ты учился, — сказала Мария Ильинична, когда полувоенный ушёл, — мы сейчас посмотрим. — Раскрыла классный журнал и принялась его листать, внимательно разглядывая в нём что-то. — Таблицу умножения знаешь? 

— Знаю, — выпалил Миша, пытаясь спасти себя. — Всю... Даже на девять! 

— Почему же у тебя двойки сплошные? Вот, пожалуйста, на три — двойка, на четыре — снова двойка. Почему? Подними на меня глаза. И отвечай. 

— Я синиц кормил... Они на окне... Голодные были. А... А я им хлеб давал... И за опоздание... 

— За что?.. Ладно. Посмотрим. Начинай на три. Трижды два? 

— Шесть! — Сделав паузу, добавил: — А трижды девять — двадцать семь! Девятью восемь — семьдесят два! А девятью де... 

— Постой, постой. Не гони галопом по Европам. Давай по порядку. На семь начинай. 

— Семью два — четырнадцать, семью девять... 

— Ты в классе так же считал?.. Почему молчишь? 

— Угу, — буркнул Миша, 

— М-да... — Мария Ильинична перевернула несколько страниц в журнале. — И по чтению у тебя плохо. — Она открыла книгу, ту самую, что рассматривал Миша.— Читай. Вот отсюда. 

Глаза мальчика стрелой побежали по строчкам. Он сначала запинался от волнения, но скоро успокоился. 

Между строк снова появился всадник... 

— Где ты сейчас живешь, Айдахо? — читал Миша. — В лесной чаще. — И все звери — твои друзья? — Конечно. — И ты знаешь, почему соловьи поют рано утром? — Я, не знаю, кто такие соловьи... 

— Стоп... Стоп... — забарабанила пальцами по столу Мария Ильинична. — Кто такой Айдахо? Откуда он в этой книге взялся?  

«Теперь и из школы выгонят!» — Миша уставился отрешённо в пол.

— Давай мне. — Мария Ильинична протянула руку, взяла у Миши книгу. — Так кто такой этот Айдахо? 

Голос звучал спокойно. Миша не услышал в нём ничего опасного для себя. 

— Айдахо? Это... Айдахо. Он в лесу живёт. Там, где все звери и птицы. У него волки — друзья. Он бывает у нас дома. — И, сделав паузу, с радостью добавил, решившись открыть заветную тайну: — Я к нему скоро убегу. Даже сегодня после уроков. Он не будет меня бить. И ещё он обещал мне найти моего папу. — «И я никогда не буду больше один», — хотел добавить Миша, но промолчал. 

— Давай проверим ещё одну двойку, — предложила завуч, улыбаясь, утопив взгляд в журнале. — А теперь скажи мне вот что... У твоего друга Айдахо восемь яблок, а у тебя на четыре больше... 

— У Айдахо не бывает яблок. Он живёт в лесу... Там только шишки и синицы, — возразил Миша. 

— Хорошо, пусть будут шишки. У Айдахо восемь шишек, а у тебя двенадцать. Ты ему отдал половину, а он тебе только три шишки. Сколько у каждого из вас стало шишек? 

— Вместе двадцать, а порознь, — Миша складывал и вычитал в уме, но волновался и сказал немного неуверенно: — Одиннадцать и девять. 

— А почему ты эту задачу не мог решить у доски? 

— Я сразу написал ответ. А Нина Ивановна сказала, что нельзя так... Что нужно по действиям... и объяснить. 

— Ты бы и объяснил. 

— Это долго. Сразу лучше. 

— Ну... а стихи? — Мария Ильинична перевернула страницу в журнале. — Стихи ты знаешь. Вот тут у тебя... Раз, два, три... пять... Семь двоек. За «Люблю грозу». Ты кого кормил в это время? 

— Я не кормил. 

— А почему двойка? Подними глаза. 

— Я рассказывал начало и конец. 

— И все? А середину? 

— А зачем? 

— Да, Бортник, с тобой весело... — Завуч отвалилась на спинку стула. — Расскажи-ка ты мне свое любимое стихотворение. 

— У меня нет любимого.  

— Тогда любое. Какое хочешь. 

— А то, что не в классе — можно? 

— Давай. 

— «Ни избы, ни чёрной хаты...» — начал Миша. 

— Откуда ты это знаешь? — спросила Мария Ильинична. 

— Я у соседа Серёжки восьмиклассную книжку брал. Там ещё есть одно: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье...» 

— А про что это стихотворение? 

У Миши вдруг перехватило дыхание. Посмотрел на седую женщину. Глаза намокли вдруг. 

— Про меня! — крикнул он и заплакал. — Я не хочу идти домой! Меня мамка убьет! Я не хочу учиться в школе! Отпустите меня! Я убегу к Айдахо! 

Мария Ильинична решительно вышла из-за стола, не говоря ни слова, скрылась за дверью. 

«Наверное, табеля уже раздали?.. — Миша вытирал слёзы. — Пойду домой, скажу, что мне не дали... Что я был у завуча...» 

Мария Ильинична вернулась скоро. Строгость затянула лицо, и она всё время жевала нижнюю губу. Молча уселась за стол, и рука быстро забегала по листку бумаги. 

— Скажешь маме, чтобы она пришла ко мне осенью. — Завуч теребила в руках жёлтую бумажку, похожую на ту, что привозил Мише Айдахо. — А в следующем году ты будешь учиться в другом классе... Во втором «б». А в школу надо ходить. И из дому не убегай. До свидания. Вот, держи, — она протянула Мише табель и легонько подтолкнула в спину. 

 

 

6

Фабричный гудок, надрывный, тягучий, застал Мишу в Бабьем яру. 

«Мамка уже домой идёт, — подумал он. И, вспомнив о табеле, оставил поиски гнёзда в кустах бузины, стал выбираться на дорогу. — Пусть посмотрит... а то сразу — в колонию сдам...» 

В барачной кухне-коридоре, пропахшей керосином, две соседки, увидев мальчика, оставили возню у примусов и, как показалось, даже растерялись, будто их застали врасплох за нехорошим делом. И выглядели они беспомощными, точно на них внезапно свалилась неодолимая беда. 

— Меня перевели! — радостно крикнул Миша, но осёкся. 

Одна соседка вдруг заплакала и, закрыв лицо передником, убежала к себе в комнату, вторая,  —  жена милицейского старшины, — отвернулась, принялась громко стучать ножом по столу, отбивая рваную нервную дробь. 

«Чего это они? — подумал Миша. Подойдя к двери своей комнаты, оглянулся на соседку —  Может, старшина пьяный пришёл и всех учит жить?» Соседка полосовала мальчика острыми, короткими взглядами, и по её маленькому лицу двумя ручьями текли слёзы. Миша не выдержал и спросил: 

— А зачем вы плачете? Меня не будут бить, не бойтесь. Меня перевели во второй класс. Я теперь... 

Он не договорил. Лицо соседки вдруг резиново сжалось, губы сломались. Она закрылась ладонями и, не отвечая, выбежала из кухни. 

Миша дёрнул дверь своей комнаты. Сквозь узкую щель на него налетел тяжёлый плач незнакомого голоса. 

За столом с каменным лицом сидела мать, подперев голову рукой. Напротив — громко рыдала полная женщина. С чёрной кудрявой головы сползла белая косынка, концами которой она беспрерывно тёрла глаза.  

Мать мельком глянула на сына, а женщина долго смотрела на мальчика сквозь слёзную муть, затем с воплем упала головой на стол, зарыдала ещё пуще. 

Миша стоял в растерянности. Женщину эту он никогда не видел. Плач сразу выгнал из него всю весёлость. Хотелось, чтобы мать спросила о школе, о табеле... Но та смотрела в одну точку, не замечая сына. 

— Вот... Меня переве... ли... — Протянул радостно табель. Но последние звуки застряли в горле. 

Мать скосила глаза на бумажку, повертела, удерживая двумя пальцами, положила на стол рядом с другой, только меньшей. 

— Меня перевели, — повторил Миша, пытаясь заразить мать своим счастьем, вызвать у неё хоть подобие улыбки. — Только ты не бей меня больше... — с надеждой сказал он. 

Мать не шелохнулась. 

Услышав последние слова мальчика, гостья подняла голову, посмотрела на него и, протянув руку, привлекла его к себе. 

— Сиротка ты моя, — всхлипывая, сказала она. — Что мы теперь будем делать без папы нашего... Нету твоего папы... — Блузка женщины была мокрая от слёз и неприятно холодила. 

Миша попробовал отстраниться. 

— Ты поплачь, поплачь, — сказала женщина. 

Миша не мог понять, зачем должен плакать. 

— Легче будет... Ты меня не помнишь? 

— Нет,— неуверенно ответил Миша, косясь на мать. 

— Я твоя тётя. Крестная. Тётя Дарья. Сестра твоего папы. — Её рука взяла бумажечку, которая лежала рядом с табелем. — Нету твоего папы... И не будет... А ты его и не помнишь? 

— Нет, — уже уверенно сказал Миша и, указывая на бумажку, не по-детски сердито спросил: — Это вместо папы? 

Тётя Дарья снова упала на стол и зарыдала. Одной рукой она держалась за голову. 

«Вот отец приедет, — вспомнил Миша слова матери, — он побьёт». 

Вдруг его поразила нехорошая догадка. Он посмотрел на мать, потом на тётю. Тихо спросил: 

— Теперь меня мамка в детдом сдаст? 

Тётя Дарья оторвала голову от стола, недоуменно уставилась на Мишу, затем на невестку. А та, словно каменная, глядела в пространство перед собой. 

— Ты чего это удумала, Верка? — спросила тётя зло. — Петра нет. А он?.. Миша?.. Мешает тебе?.. Чего молчишь? 

Мать поднялась, сложила бумажку про отца пополам и сунула под скатерть. 

— Тебе бы этого выродка! — выплеснула она. — Он кого угодно в гроб загонит. Нет моих сил больше... Можешь его себе забрать. Вот еле-еле во второй класс переполз. Что у меня, своей жизни нету? Я ещё молодая. А таких, как я — нету счёту. Хватит! Заждалась!.. А в детдоме плохо? Кормят, одевают... Всё за дурняк.  

Тётя слушала испуганно, не моргая. Было видно, что она хотела что-то крикнуть, но не могла. Только губы её нервно подрагивали. 

Миша боялся даже глянуть на мать. В душе решил, что самое страшное для него уже случилось — мать определили его в детдом. И табель, где написано, что он переведён во второй класс, не спасёт... С ним в классе учились ребята из детского дома. Все они казались Мише одинаковыми, как доски в заборе, и были очень злыми. Ему вдруг стало жаль себя. Захотелось прижаться к тёте, чтобы его хоть один раз приласкали и пожалели. Но стеснялся. И молча, потупив глаза, плакал.  

Мать надела халат, повязала косынку, шумно совала ноги в туфли, ударяя каблуками об пол. 

— Ты куда это? — только и спросила тётя. 

— На работу! Куда же еще?.. Мне прогуливать нельзя. На рант поставить обещали. 

— Разве ж они не люди? На фабрике-то. Не поймут? Хоть бы дома в такой день посидела.

— Вы и сидите, а мне пора. И чего комедю ломать. Только дуры до этих пор ждут чегой-то. Через год, два я никому не нужна буду... Чего мне здесь сидеть? На вас глядеть?... Там хоть люди. Веселей... Этот, небось, табель где-то украл и отметок себе наставил, а мне в глаза брешет. — И с ехидством сказала, уже не скрывая раздражения: — Ты с базара, да в гости. Всё продала, а крестничку, племянничку, сыночку твоего родного братца, хоть конфеточку принесла? Хоть бы некудыщню какую? 

— Побойся бога, Верка! — выкрикнула тётя Дарья. 

— Мне нечего бояться! Пусть меня боятся. Не хочу знать вас, Бортников. Надоели вы все мне... И твой Петро, и ты... Только через пять лет принесли бумажку. А на кой она мне через пять лет после войны? Думают, что я заплачу. Что мне ихние триста рублей за загубленного человека? Спасут? Меня на рант поставят, я больше заработаю. 

«Это папа специально к нам не едет, — подумал Миша, слушая мать. — Если он к нам не хочет идти с войны, так пусть только ко мне одному. На чуть-чуть... Пока мамка на работе... А в детдом я не пойду. Почему я не такой большой, как все? Я бы уже убежал... Надо скорее  вырастать и становиться взрослым». 

Мать ещё раз стукнула каблуками об пол, глянув в зеркало, поправила косынку и вышла из комнаты, хлопнув дверью. 

Тётя Дарья долго сидела молча, изредка всхлипывая, потом спросила: 

— Поедешь ко мне, сына? 

— Поеду, — не задумываясь, ответил Миша. 

— Тогда собирайся. 

— А чего собирать? 

— Что у тебя есть... Штаны, рубашка... 

— У меня нету других штанов, — после долгого молчания сказал Миша. 

— Ничего... Из Васиных перешьём.

— А к тебе далеко? 

— Далеко. 

— А мне с Айдахо можно ехать? 

— Чего хочешь, то и бери, — не разобрав, о чём говорит племянник, ответила тётя. 

«А если ехать близко, то мать приедет и заберёт»,— снова подумал он и переспросил: 

— А сколько уроков к тебе ехать? 

— Десять,— ответила тётя, думая о чём-то своём. 

«Это целых три дня, — обрадовался Миша. — За так далеко мамка не найдёт». 

 

 

Миша проснулся внезапно. Первые мгновения не мог сообразить, где он, но почувствовал, что впервые выспался. Над головой висел низкий тусклый потолок, и белый свет проникал через квадратное отверстие в метре от ног. 

«Пещера», — подумал Миша. 

Пахло овчинным тулупом и крепким потом. 

Миша сел. Рядом с ним кто-то зашевелился. 

— Проснулся? 

— А ты кто? — Миша посмотрел на незнакомца с любопытством. 

— Вася. 

— И всё? 

— А чего ещё надо? 

— Ты чей? — спросил Миша. 

— Мамин. 

— А я ничей. К тёте Дарье ехал. — Миша вдруг отчётливо вспомнил, как ехал в трамвае, потом трясся в кузове грузовика. А вот как попал в эту пещеру, не запомнил. — Ты тётин Дарин? 

— А чьим ещё можно быть? 

— Детдомовским. 

— Я — Вася. Твой брат... — И попросил: — Почеши мне спину... А спать ты мастак. Я тебя со «студера» снял, на печь перенёс. А ты хоть бы хны.

Крепкая, почти мужская спина лоснилась загаром. Миша провел пальцами по ней, и показалось, что они скользили по нагретому железу. 

«Теперь и у меня есть брат, — улыбаясь весело, подумал Миша. Он всегда завидовал тем, у кого были братья, особенно старшие. Сейчас, полосуя ногтями по спине, чувствовал себя почти таким же сильным, как Вася. 

— Ты в каком классе? — спросил он. 

— В седьмой перейду, — ответил Вася, помогая Мише собственной рукой. 

— Ты уже в школу не ходишь? 

— Еще хожу. Экзамены. 

— А потом? 

— Всё. Гуляй до осени. 

— А где ты гуляешь? 

— В колхозе. Трудодни для мамки на зиму зарабатываю. 

— А мне с тобой можно за трудоднями гулять? — осторожно спросил Миша. 

— Ты ещё малый... И не колхозный. 

— А птиц у вас ищут? — осмелев, спросил Миша. 

— Зачем? 

— Яички смотреть.

— Делать больше нечего. Хватит чесать... — Вася повернулся к Мише лицом. — Нужно, я их надеру. Хоть целую корзину. Будешь спать?.. Тогда слазь с печи. Сейчас мама молока принесут. — Он улёгся, укрывшись тулупом, и быстро засопел, смешно высвистывая. 

Васиного равнодушия Миша не заметил. Радоволся в душе, что у него есть брат.. 

«Я ему Айдахо покажу»,— решил он, сползая с печи. 

Глиняный пол отдавал холодом. Миша потоптался на месте и хотел идти к двери, но увидел на стене прикнопленные рисунки. На всех был изображён пёс, то сидевший, то лежавший. А на одном — только большой длинный язык, уложенный между двух высоких, острых клыков, который казалось, дразнился. Миша показал этому рисунку свой язык, передразнивая, и пошёл из хаты. 

Солнце уже поднялось, но от сада, земли и воздуха тянуло прохладой. Всё вокруг оказалось незнакомым. Отовсюду долетали петушиные призывные крики. Над деревьями нависло облако птичьего гомона. 

Из-под крыши сорвались две ласточки. Упав почти до земли, взвились в небо и исчезли. Подняв голову, Миша увидел под соломой чёрный, размером в большой кулак, шарик, прилепившийся к стропилу. 

— Гнездо, — догадался он.— Только туда не заглянешь. 

Из конуры, что пряталась под кустом малины, вылезла большая рыжая собака. Она выставила вперед длинные тонкие лапы, потянулась, широко раскрыла рот, зевая. Миша узнал сразу тот самый язык, которому показывал свой, и испугался. Он хотел было открыть дверь и юркнуть в сени, но замок не поддавался. Со страхом прижался к двери. 

Собака веселым шагом подошла, села, уставилась на Мишу просящим взглядом. Ничего страшного и угрожающего в ней не было. Показалось, что она хочет что-то спросить, но не решается.

С улицы донёсся трясущийся металлический звон и дребезжание. Пёс сорвался с места и, натянув длинную цепь, стал злобно лаять в пустоту. 

Перед воротами остановилась бричка, запряжённая высоким шоколадным жеребцом с чёрной длинной гривой. На песок спрыгнул плотный человек в картузе с матерчатым козырьком, в галифе и гимнастёрке, подпоясанной широким ремнём. Из-под носа у него торчали в разные стороны усы, закрывавшие губы. Казалось, что это в рот влетела на полном ходу одна из ласточек, живших под крышей. Приехавший вошёл во двор, нарочито громко стукнул калиткой. Раздирающего себя лаем пса он, казалось, не замечал. Остановился в полуметре от оскалившейся пасти и, увидев Мишу, крикнул: 

— Позови тётку Дарью, малец! 

А Миша не отрываясь смотрел на лошадь. Её бок подрагивал, она мотала головой, косясь на хозяина, сверкая горящим глазом. 

«Если бы мне такого, — думал он. — Я бы с Айдахо уехал. И сразу бы вырос. Может, его зовут Массачусетс?» 

— Эй, шпана! — выказывая нетерпение, крикнул толстяк. — Позови тётку Дарью, кому сказано! Не проснулся? 

— Сам, шпана, — сказал Миша, продолжая смотреть на лошадь. 

— Да умолкни ты, ублюдок! — замахнулся кнутом усатый на собаку. — Завели чёрта. — Властный голос перепугал даже пса. — Эй, есть кто тут? 

Из хлева вдруг выскочила тётя Дарья с ведром в руках. 

— Это кто у тебя? — Толстяк указал на Мишу. 

— Племянник. Петра сын. 

— Я ему говорю, позови кого, а он мне... 

— Так тебе чего? 

— Хорошо торговала? 

— Остаток костей берегу для гостей, — весело сказала тётя. — Ты хоть и председательствуешь еще только две недели, а уже стал таким же противным, как Сафрон-пасечник. 

— Значит, хорошо торговала... Пойдёшь капусту полоть. За вчерашнее... А Васька пусть в ночное съездит… за позавчерашний твой день. Хорошо? 

— Ему же в школу. Экзамены. 

— А кто отрабатывать будет? 

— Побойся бога, Митька, — сказала тётя Дарья, и засмеялась весело. 

— На базар, так ко мне проситься бегите… — И добавил: — И чтоб без разговоров. 

— С чего ты такой злой, председатель? — спросила тётя Дарья. 

— С вами станешь злым. И ешё... Продай мне своего Угадая. 

— Это зачем? Чтобы в мой двор без спросу ходить? 

— Возле телятника посажу, чтоб никто носа не совал. 

— Он там издохнет с голоду. 

— Чёрт не ухватит. А сторожа — на косовицу. Все лишние руки... Продашь? А я тебе к тому же десять лишних трудодней запишу. 

Тётка молчала. 

Миша посмотрел на Угадая, который беспрерывно рычал, потом на председателя, и громко крикнул: 

— Не давай ему собаку. Она наша... Она хорошая. 

Тётя повернула к племяннику своё улыбающееся лицо, долго смотрела на него, а потом, уже усмехаясь председателю, сказала:  

— Видишь... У меня двое парней... Нельзя без собаки. 

— Как хочешь... А то двенадцать трудодней как-никак... 

Толстяк вскочил на подножку брички и на ходу плюхнулся на сидение. 

Угадай проводил оказию грозным лаем. 

— Ты уже встал, сына... Выспался? — Тётя Дарья взяла ведро, подтолкнула легонько племянника. — Пошли, я тебя молочком напою. 

Миша не мог привыкнуть к мягкому тону, которым говорила тетя. Слова у неё выходили певучими, и дакже круглыми, воздушными. А в памяти, завалив все углы, лежали тяжёлые, неподъёмные, с острыми гранями, материнские крики. 

Тётя отворила дверь в хату и, стараясь погладить племянника по голове, положила на жёсткие волосы руку. Миша боязливо отшатнулся. 

— Какой же ты пуганый. Ну, настоящий волчонок... Иди, садись за стол... Васька, вставай! Председатель приезжал за тобой. 

— А зачем он собаку хочет убить? — спросил Миша. 

— Не убить, а купить, — поправила тётя. — Чтоб телят стерёг. 

Но Миша не поверил. Уселся на лавку и стал смотреть в окно, ожидая — вдруг появится председатель и украдёт Угадая, пока никого нет во дворе. 

— А если украдёт? — спросил он. 

— Красть нельзя, — ответила тётя, процеживая белую жидкость через марлю. — Угадая не украдёшь... Он кому угодно штаны порвёт. — Она налила в чашку молоко. — Пей, сыночек, пей, А я пойду выгоню корову. — Вышла из хаты

Миша смотрел на чашку и боялся к ней притронуться. Он прислушивался к шумам, долетавшим со двора, стараясь узнать тот самый, принадлежащий председательской бричке. 

— Ты что не пьешь молоко? — спросила тётя, входя в хату.   

— Я... Я... Я не знаю, как его пить. 

— Боже милостивый! — Всплеснула тётя Дарья. — Ребёнку молока не покупала... Что за человек!.. Ты пей. Это же молоко. 

 С печи спрыгнул большой рыжий в полоску кот. Он лихо забрался на стол и пристроился к чашке. Его красный язычок быстро молотил по белому пятну молока. 

— А ну, брысь! — крикнула тётя.— Сына, пей сам. Нечего котов поить. Он все сожрёт! Только дай. 

Миша закрыл глаза и залпом выпил. 

Тёплое, сладкое, молоко пахло травой и лугом. 

— Ещё? — спросила тётя. 

Он молчал. Выпил бы, но стыдился попросить. И сказал: 

— Нет. Всё. 

 На печи зашевелился Вася. Тётя будто ждала этого. Крикнула:

— Васька, вставай! Пока не огрела рогачом. — Она взялась за ухват и стукнула черенком об пол. 

Вася затих. 

— Вставай, кому говорят! — Тетя Дарья забралась на лежанку и ткнула ухватом в пещеру, где лежал Вася. 

— Не бейся! — закричал тот. — Ещё рано. Дай поспать... 

— Я тебе дам — рано! Уже новый председатель приезжал. В ночное приказал. 

— У меня экзамены. 

— Тем более вставай! — Снова рога ухвата утонули в тёмном квадрате дыры. 

— Ой! Больно! — Васина курчавая голова вылезла на свет. Он спрыгнул на пол, схватил полотенце. — Ты умывался, Мишка? 

— Нет. 

— Тогда пойдём. — И выскочил в сени. 

Тётя Дарья казалась Мише самой ласковой, самой доброй. Но, глядя сейчас на суровость её лица, на то, как она орудовала ухватом, испугался, весь съежился, как это бывало дома, когда приходила мать. 

— Чего сидишь? — отрывисто сказала тётя и заскребла в печи горшками. — Иди, мойся. 

Миша слез с лавки, подошёл к печке и, глядя тете в лицо, спросил: 

— Вы меня бить не будете? А то я убегу. 

Глаза тёти расширились, ухват улетел в угол. 

— За что же тебя бить? — Она приложила ладони к губам.. 

— А Васю? 

— Разве я его била? 

— А палкой? 

— Ты тоже не вздумай, — вдруг требовательно сказала она, — от хаты куда ходить. И чтоб я знала, где ты.  Понял? 

Миша промолчал. 

«Буду в лесу жить, — подумал он, выходя во двор. — Айдахо же живёт... И я с ним». 

Он подошёл к Васе и, глядя на то, как вода стекает с его спицы, сказал: 

— А тебя мамка бьёт? 

— Бывает, — ответил Вася, вытирая лицо. 

— И за школу бьет? 

— За это бить? — недоуменно спросил Вася. 

— Тогда за что? 

Вася пожал плечами, не находя слов.  

— Давай убежим, — предложил Миша. — В лесу жить будем. 

— А кормиться как? — рассудительно спросил Вася. — Жратву где брать? Да и мамка без меня изведётся...  

— Мы так... Что найдём. 

— Это летом, — резонно заметил Вася. — А зимой? Даже волки к нам по снегу бегают. Мы и Угадая в хату берём. 

— На зиму запасём. И Айдахо нам поможет. 

— Кто? — удивленно переспросил Вася. 

— Айдахо. Он на коне ездит. У него волк есть. 

— Это он у вас в городе. У нас такого нету. Я здесь всех знаю. Давай солью. Подставляй руки. 

— Он везде живёт... Там, где я, там и он, 

— Ты теперь здесь живёшь. — Вася показал рукой на хату. — Где же он? Может, на чердаке?.. Не переводи воду. Крепче ладони держи.  

— Нет, он в лесу! — сказал Миша. 

— В лесу у нас никто не живёт. Я за грибами хожу. Если бы кто и был, Угадай нашёл бы. Пошли, а то мать ругаться станет. 

Ели варёную, мелко изрезанную красную свеклу, политую растительным маслом. 

Миша жевал и всё время думал о лесе. Он видел лес только на картинках. И настоящий, живой лес не шёл из головы. 

«Там, наверное, птицы совсем другие...» — решил он и предложил: 

— Вася, давай в лес пойдём. 

— Я вам пойду! — сказала тётя Дарья. — Садись, готовься к экзаменам. Вечером в ночное... А ты... — она погрозила сурово пальцем Мише, — тоже сиди дома. Попадёшь ещё куда... 

— Не попаду. 

— Не попаду, не попаду! Знаю я вас. 

Вася быстро всё съел и даже смахнул хлебные крошки со стола в ладонь. 

Тётя собралась, связала узелок, из которого торчало горлышко бутылки с молоком, и, уже стоя у двери, приказала: 

— Васька, по хатам только не вздумай пойти! Ухват по тебе плачет. 

— Не пойду, — ответил Вася. 

Как только мать ушла, он полез за икону, что висела в углу под потолком, достал оттуда альбом для рисования, два толстых карандаша и, улыбаясь, заявил: 

— Сейчас скакнём на заработки. Айда со мной? 

— Куда? 

— Деду Матвею его сынов рисовать. Они у него все побитые на войне. Он сала обещал дать. И дед Харитон просил нарисовать его и его тётку Марфу. 

— А что такое — сало? — спросил Миша. 

— Сало? — задумался Вася. — Ну... Как мясо, только... белое 

— А Угадая ты рисовал? 

— И тебя могу нарисовать. Хочешь? 

— Давай, — сказал Миша. 

До сих пор ленивый, малоподвижный, Вася вдруг засуетился. Было видно, что Мишино согласие очень обрадовало его. 

— Никто не хочет сидеть, — сказал он. — Не выдерживают. Пошли на улицу. Там солнце... 

Во дворе Вася усадил Мишу на собачью конуру. 

— Только ты на солнце смотри, — потребовал он.

Лучи обжигали лицо, глаза быстро устали, и Миша закрыл их. 

— Открой. Что, я тебя слепого рисовать должен?  

— Я не могу. Глаза горят. 

— Потерпи чуть чуть, — попросил Вася. — Ну, потерпи. Я скоро. Миша открыл глаза. Чистый пылающий диск какое-то мгновение был виден, затем закачался из стороны в сторону и стал увеличиваться, заслоняя собой всё небо. Из глаз потекли слёзы. Миша, кроме жгущего белого пятна, ничего не видел. Скоро в голове у него закружились белые и красные круги... 

— Всё! — сказал Вася. — На, смотри. 

Миша долго ничего не видел, а затем перед глазами, как из тумана, выплыли вытянутое худое лицо с тонким носом и большие глаза, которые таращились, будто хотели рассмотреть что-то невидимое. 

— Это не я,— сказал Миша. Он хорошо помнил своё отражение в зеркале. Сейчас с портрета на него смотрел невесёлый, озабоченный тяжёлой мыслью, человек. — Совсем не похож. 

— А кто же это? Я на тебя смотрел или на Угадая? — возмутился Вася. 

«Ты рисовать не умеешь», — хотел сказать Миша, но побоялся обидеть брата. 

— А хочешь, я твоего батьку, нарисую, — предложил Вася. — У нас его фотокарточка есть. 

— Не надо. Это только убитых на войне с фотокарточек рисуют, — ответил Миша. 

— А твоего разве не убили, как и моего? 

— Нет, — уверенно сказал Миша. 

— Что ты брешешь. Моя мама, говорила — вам похоронка пришла. Она видела. 

— И я видел. А он всё равно живой. 

— С чего ты взял? 

— А мамка с похоронки не плакала. — Миша спрыгнул с конуры. — А твой папка кем на войне был? 

— Не знаю. У него на погонах пусто. 

— А мой ефрейтором, — с гордостью сказал Миша. 

— Кем? — переспросил Вася.

— Ефрейтором. 

— Сам ты ефрейтор! — возмутился Вася. — Он майором был. На фотокарточке две полоски на погонах и звезда. 

— Нет, ефрейтором! — громко сказал Миша, глядя в лицо брату. — Это он чтобы для вас... Специально так снимался. 

— Наверное, и тот, что в твоём лесу живёт?… Как его?.. Тоже ефрейтор? 

— Айдахо — он никто. Он главнее всех... Поэтому ему и погонов не надо. 

— Ну и пусть. Нужен кому твой Айдахо, — Вася закрыл альбом, сунул под мышку, и пошёл со двора. — Сиди дома, ефрейтор.   

Мише показалось, что последние слова брат произнёс с нескрываемой злобой и раздражением. 

«Ну и буду сидеть, — решил он.— Иди за своим салом». 

Когда Вася ушёл, Мише стало скучно без него. Обида быстро ушла, и он о ней забыл. Покрутившись во дворе, забрёл в сад. Поискал на деревьях гнезда, но не нашёл. 

Сразу за садом начинались поля. Ещё зелёные, они отливали изумрудом в лучах утреннего солнца и тянулись к самому концу земли, туда, где тонкой гарусной нитью, случайно выпавшей из большого небесного платка и вросшей в луга, вилась речушка. Дальше, как рассыпанное зерно, пятнилось на зелёном лугу небольшое стадо, пасшееся под тёмной стеной. 

Миша отыскал тропинку между уже высоких овсов и побежал по ней. Со стеблей сыпалась роса. Стебли почти скрывали его. Рубашка и штаны сразу намокли, отяжелели, по лицу стекали тонкие струйки. А впереди, перед глазами метались солнечные лучи, изломанные в прозрачных каплях,. 

Мальчик остановился, оглянулся на село. Оно оказалось далеко, за зелёными кронами деревьев. Он прислушался. Вокруг звенели невидимые голоса, и тонкий, чуть слышимый говорок шёл от земли. Мише вдруг показалось, что если ещё немножко пробежать, то он сумеет узнать, о чём шепчутся поля. 

«Знаю же я, про чего трещат скворцы», — подумал он.  И с радостной улыбкой пустился по узкой тропинке, разбрасывая росяной дождь по сторонам, а с ним и солнечный свет. Стебли шелестели ему на ухо заговорщицки... 

Поле внезапно кончилось у берега реки, кое-где даже свалилось в крутой склон, подмытый дождём. Мишино появление напугало колонию речных ласточек. Они с криком высыпали из гнёзд. Их волнение передалось воде — она зарябила, недовольно морщась. Заволновались, зашумели овсы. Гонимая ветром волна понесла тревогу к горизонту. 

Миша уселся на берегу и долго смотрел на воду, на почти неподвижное течение. Картина в водяном зеркале медленно менялась. Проплыли два белых облака, как потерявшиеся, и снова голубизна залила реку. 

Всё вокруг успокоилось. Чёрные точки облепили берег, только самые подозрительные из береговушек летали над водой. Но и они скоро исчезли. 

Миша лёг на траву, осторожно перевернулся на спину и, подставив лицо солнцу, закрыл глаза. В тот же миг до него долетело множество тонких, мягких и пронзительных звуков. Они шли с поля, от реки и даже из-под земли. Но среди всего радостного многоголосья выделялся один, который падал с неба, с солнца, и оттого казался даже горячим. Кто-то высверливал дырочку в светлом пространстве. Звуки сыпались на землю и долго звенели, отражаясь множеством свистов и стрекотаний. 

Миша открыл глаза и стал взглядом шарить по небу. Но оно было пусто, даже отшельники-облака растворились вдали. А песня лилась, будто кто-то добрый и весёлый рассыпал серебро щедрой рукой. Мальчик всматривался в светло-голубую бездну и ничего, кроме трели, не видел. 

«Значит, это не настоящая», — подумал он. 

Песня вдруг прервалась, и небо вовсе опустело. В вышине возникла чёрная точка. Она росла и, падая на землю, то застывала на месте, то снова мчалась вниз. Птичка, маленькая, с хохолком на голове опустилась в метре от Мишиных глаз. Растопырив крылья, она уткнулась в песок и принялась кувыркаться, окутав себя прозрачным облаком пыли. 

«Как тебя зовут? — спросил мальчик, не шевеля губами. — Я таких ещё не видел. У нас живут скворцы и соловьи... Меня зовут Миша... Давай тебя называть Массачусетс».

Птичка завораживала...

Но в её внешнем виде и даже песне не было той силы и значимости, какая пряталась в этом странном и загадочном слове «массачусетс».

«Нет, — сказал себе Миша. — Тебя зовут по-другому. Ещё не придумали для тебя имя... Давай тебя звать Светлонеб».  

Сердце вдруг заволновалось, громко застучало. Миша почувствовал, что угадал имя птицы. Испугался, что Светлонеб услышит разлетающийся во все стороны стук... и улетит. Весь напрягся, закрыл глаза, стараясь успокоить себя. Когда же поднял веки, птички на песке уже не было. Только в небе ещё невысоко чернела, беспрерывно мигая крыльями, беззвучная точка. 

«Массачусетс — это другое», — держась взглядом за точку в небе, подумал он. 

Сорвался табун береговушек и с криком ринулся к воде. Зашуршало в овсах. На берег выскочил Вася. Заметив Мишу, он, не останавливаясь, столкнул его с обрыва и сам полетел следом, кувыркаясь. 

— Пойдём купаться, Ефрейтор! — крикнул Вася. 

В секунду он разделся догола и упал в реку. Проплыв до середины, стал ловить пятернёй пролетающих береговушек. Юркие птицы, увидев на своём пути вдруг выросшую преград, делали невообразимые виражи, громко кричали. Вася свистел им вслед. 

— Ты чего не купаешься? — спросил он, рухнув на песок рядом с Мишей. 

— Я плавать не умею, 

— Тогда чего ты здесь сидишь? 

— А я Светлонеба видел, — сказал Миша. 

— Кого? — весело встрепенулся Вася. 

— Светлонеба... Маленький, серенький, с чубчиком... Вон он, — Миша указал рукой ввысь, найдя в ней чёрную точку.— Вон... Поёт... 

Мокрая голова поднялась, повертелась и снова упала на песок.  

— Это — жаворонок, — равнодушно сказал Вася, — а не Светлонеб... Таких птиц не бывает. 

— А вот и бывают, — возразил Миша. — И никакой не жаворонок. 

— Если бы были, нам бы в школе сказали. 

— А в школе про такое никто не знает, — сказал Миша, уверенный в своей правоте. — В школе только буквы и умножение. И ещё стихотворения. Понял? 

— Светлонеб... Светлонеб... Попрошайка чубатая! Тютя, хуже воробья. 

Миша поднялся и стал карабкаться наверх по склону берега. 

— Ты куда? — Вася приготовился снова броситься в воду.  

Но Миша не ответил. Захотелось крикнуть брату что-то обидное, но не мог. 

«Почему я не умею, как другие, — уже обиделся Миша на себя. — Все могут, а у меня не получается. — Решил обозвать Васю Попрошайкой, вспомнив о сале. Но на память пришло, услышанное от председателя, слово «ублюдок». Однако оно показалось Мише гадким, противным. — Скажу... а Васька перестанет быть братом». 

Уселся на прежнее место на берегу и стал искать на небе поющую птичку. 

Но в вышине было пусто... 

Набежавшие вдруг облака закрыли солнце, и лучи, расходясь косыми нитями, высвечивали белыми яркими пятнами дальний край леса. 

От поля тянуло жаром, запахом сухой земли. Над овсами в маревом облаке проплыла тень, за ней другая, поменьше. 

— Айдахо! — крикнул Миша. — Я здесь! 

— Ты чего кричишь? — услышал он за своей спиной голос Васи. 

— Смотри, Айдахо поехал... 

— Где? 

—  Вон. Над полем... К селу. 

— Это тень от тучи, — сказал Вася. 

— Нет, не тень! — крикнул Миша, стараясь заразить брата тем, что видит. — Это Айдахо на коне! И с ним волк... Ай-да-хо-о! Иди сюда-а-а! Я тебе Васю покажу! Он не верит, что ты есть!  

Но Айдахо, не озираясь, мчался над полем. 

— Он тебя испугался, — сказал Миша обиженно. 

— Чего меня пугаться? Гляди, туча с солнца сошла, и всё. Никого нету. Где твой... этот... Айдахо? Где? 

— Вон, — Миша указал на лес. — Тебя испугался. 

— Пошли лучше домой, а то оводы заедят. 

— Иди сам. 

Васина голова ещё виднелась над овсяным полем, всё уменьшаясь. Миша проводил его взглядом, а сам побежал вдоль берега в противоположную сторону. 

Река подмигивала солнечными бликами на изгибах русла, и над лугом вдоль леса скакал Айдахо...

 

 

8

К вечеру стал накрапывать дождь. 

— Хорошо, — сказал Вася. — В ночное не надо.— Он влез на печь и скоро уснул, смешно повизгивая. 

Миша лежал рядом и прислушивался к непривычным шумам чужого дома. 

Зазвенела бричка.  Залаял Угадай. 

Тётя Дарья вышла во двор и долго не возвращалась. 

За окном шалил ветер, швыряя в стекло дождевые капли, словно горсти зерна. На крыше что-то загадочно шуршало. 

Дождь лил целую неделю. И казалось, что этому не будет конца. Тётя всё время возилась у печи. Вася один раз сходил в школу на экзамен и два раза втихую бегал кого-то рисовать. Приносил сахар. Делился с Мишей. Они тихо грызли его, лёжа на печи, и тогда казалось, что где-то грызёт мышь. Тётя, недоумевая, искала её, ругала кота, называя его и сына бездельниками. 

Миша внимательно наблюдал за тётей. Он настороженно ждал, что её ворчание вот-вот перейдёт в тяжёлую ругань, что она возьмётся за ухват и станет бить Васю или его. Но тётя Дарья только ворчала. И это никак не шло к лёгкой улыбке, которая не сходила с лица. А иногда даже складывалось впечатление, что тёти и вовсе нет, а в хате плавает только её говор. Быстрая, иногда стремительная, она вроде бы и не замечала ни сына, ни племянника. Но когда Мише хотелось есть, тётя как будто бы угадывала его желание и звала к столу. И жизнь в доме текла тихо и ладно. 

«Почему тётя Дарья не моя мама?» — сожалел Миша. 

Все эти дни он думал о лесе. Несколько раз выбегал под дождь в сад к полю и смотрел вдаль, стараясь за водяной завесой разгля-деть далёкую и желанную полоску. И каждый раз чувствовал, что готов лететь туда.

Вернувшись в хату, скучал. 

 

После дождя река ещё два дня держала высокий уровень. Брод утонул. Не ездили даже телеги. 

Миша решил дождаться, когда вода спадёт. Сидя на берегу, он смотрел на несущуюся с бормотанием, побуревшую реку, и досадовал, что он не умеет плавать. 

«Я бы сейчас переплыл... И Айдахо не умеет плавать. Он бы меня перевёз...» 

Над лугом за рекой кружились две пары чаек. Они исчезали в траве, то снова с криками летели к воде, что-то хватали с песка и возвращались на луг. 

На третий день, напившись молока, он убежал к броду. Песок хранил следы конной телеги: кто-то уже переезжал брод. 

«Подожду ещё», — решил Миша. Уселся на песок у самой воды. Река очистилась. На мелководье шныряли стаи мелкой рыбы, кто-то с грохотом бил по поверхности у противоположного берега. Поток медленно тёк между берегов, играя солнечным отражением. 

— Ну, постой! — раздался над головой у Миши крик. 

Пара лошадей тянула длинную телегу. Лошади зашли, в реку, остановились и опустили морды к воде. 

— Дяденька, — сказал Миша, — вы в лес едете? 

— Я не дяденька, а дед... Матвей. 

— Дед Митвей, возьми меня на ту сторону. 

У старика впалые щёки заросли густой белой щетиной. И словно из ваты торчал длинный нос, как у игрушечного Деда Мороза. Правый глаз был полузакрыт. Казалось, старик, хитро прищурившись, всё время посмеивается. 

«Как Нина Ивановна, — решил про себя Миша, — только с бородой». 

— А ты чей, внучёк? — Дед спрыгнул в воду. — Чтой-то я тебя не признаю. Я тут всех знаю... с малолетства... — Второй глаз  закрылся и стал дёргаться. — Чего молчишь?   . 

Миша с любопытством смотрел на старика, стараясь понять, как он, слепой,  а всё делает.  

— Чего смотришь? — Дед глянул на пьющих лошадей. 

— А как ты всё видишь? 

— Ты не гляди, что у меня один глаз закрытый. Я им тоже вижу. Не так, как другим, конечно. Доктор в больнице говорил, что надо осколок вымать... Далеко, проклятый, сидит. Глаз целый, слава Богу, а глядеть только вниз могёт. Хоть спичку подставляй... Хлеба  хочешь? 

Миша промолчал. 

— На, жуй. — Старик протянул горбушку. Мягкая, она пахла капустным листом. — Так ты чей? 

— Тёти Дари. — Миша жевал. 

— А батьку твоего как звали? 

— Петя. 

— Не врёшь?! — выкрикнул старик. — Стало, ты Михайло Петрович. Похож. А мне вот эти сапоги твой батька тачал... — Дед поднял из телеги сапог. — И не только эти. Ещё и для зимы из-ладил. Куда начальственным буркам... Дёгтем повозишь — никакая вода не берёт... — Дед полез в карман, достал кисет и стал ладить самокрутку. — По всей округе слава про Петровы сапоги... Вот так-то... А сапоги Петро Афанасич ещё до войны изладил. Когда за твоей мамкой... Мамку твою Верой звать? Вот... — Старик чиркал спички о коробок одну за другой. — Он первый командир, какой из нашего села вышел... 

— Папа придёт с войны и мне сапоги пошьёт, — сказал Миша, дожёвывая хлеб. 

— А уж он не вернулся разе? А то слыхал я... 

— Васька говорит, что он убитый. 

— Ты этого Ваську не слушай. Вернётся... А тебе зачем на ту сторону? 

— В лес. 

— Делать чего там? Худой ты больно, Михайло  Петрович... Ещё хлеба?.. В лесу-то чего по такой поре? 

— Птиц считать. Какие поют. 

— Это конешно. — Дед протянул Мише мягкую краюху. — Там много разных есть, какие поют... Дятла знаешь?.. 

— Мне другую. — Миша хотел сказать, что его птица называется Массачусетс, но промолчал. 

— А если заблудишься? Там волки. 

— Я не боюсь. 

— Тогда садись. — Дед подхватил Мишу, опустил на солому, что лежала на дне телеги. Сам уселся рядом, и дёрнул вожжи. 

Лошади были худые, неказистые, совсем вялые. 

«Это тоже не Массачусетс», — решил Миша, глядя на них. Но на всякий случай спросил: 

— А как лошадей зовут?

— Вороную — Марта, а вот этого, — дед ткнул кнутовищем в левую, — Чёртом... 

— Так она же рыжая. 

— Черти разные бывают… А назад как ты? Гляди сколько воды-то. 

— Я переплыву, — Миша решил соврать, боясь, что дед повернёт назад. 

— Да, после дождя вода холодная, это верно... К вечеру и не нагреется. 

Лошади вытянули телегу на луг. Миша спрыгнул и побежал по траве. 

— Хлеб не потеряй! — донёсся голос деда. 

Трава, высокая, холодная, леденила босые ноги, и озноб поднимался к плечам, даже стыли кончики пальцев на руках. Но Миша бежал, не замечая ни холода, ни тонких кровяных порезов, оставленных сабельно-острыми травинками. Тёмная суровая стена леса манила к себе, и чудилось, что слышится призывный ёе голос: «Ко мне, ко мне...» 

«Это там живёт Айдахо, — думал он. — А Васька не знает, и никто не знает...» 

Он остановился только на минуту. Кружившая над лугом чайка, сделав круг над ним, канькая, вдруг стремительно спикировала на него. В крике было только безрассудное отчаяние. Миша даже инстинктивно отмахнулся от птицы. Чайка снова повторила свой манёвр. Подлетела, так близко, что бали отчётливо видны тёмные бусинки-глаза, окаймленные белыми ободками. Широко раскрытый клюв готов был в мгновение закрыться и превратиться в острую пику. Но в последний миг белые крылья расправились, чайка взмыла к небу. 

«Это тоже не Массачусетс, — решил Миша, успокоившись. Суетливость, крикливость птицы не понравилась ему. — Чего кричать? Я же гнёзд не деру...»  

Он ещё быстрее припустил по лугу. 

Но чем ближе был лес, тем медленнее Миша бежал... 

Мрачная сплошная стена вдруг поредела. Кустов не оказалось вовсе. Ровные толстые сосны, отливая золотом, ёжились сучкáми, надменно покачивая высоко взметнувшимися кронами. 

Лес манил... 

Миша постоял, прислушался. 

Из глубокого полутёмного нутра доносились чуть слышные голоса. 

Миша сделал несколько шагов, наступил на что-то острое. Боль повторилась, когда переставил ступню на другое место. 

«Хотят напугать, чтобы я не узнал тайну, — решил он. Наклонился, разгреб сухие серо-жёлтые иголки и поднял обыкновенную шишку. — Это у них минные поля... Если не бояться, то не страшно. Эти мины не настоящие». 

Миша пошёл вглубь, уже не обращая внимания на уколы шишек. Скоро он совсем перестал их замечать. 

«Массачусетс... Массачусетс, — повторил он про себя, стараясь увидеть, самое главное, что, казалось, таил лес. — Массачусетс». 

Сначала думал, что это должна быть большая красивая птица. Но по соснам с ветки на ветку перелетали только маленькие и безголосые. Потом решил — это большущее дерево, вывернутое с корнем из земли. 

«Так называется дом, где живёт Айдахо. — Принялся высматривать среди толстых сосен самую большую. Но сосны оставались похожими друг на друга, высокими, совсем обыкновенными. — Нет... Это не Массачузстс». 

Впереди из далёка донеслась крепко-наглая дробь дятла. То прерывалась, то сыпалась с новой силой. 

«Тут, как у нас в яру», — решил Миша, но удержаться, чтобы не рассмотреть, как дятел стучит, не смог. Осторожно подкрался к сосне, от которой разносился по лесу звук, и присел. 

Красноголовая птица долго не появлялась, но стук сползал к земле, становясь тяжелее и резче. Вынырнул и дятел, лихо молотя головой.

«Большой!..» — восхитился Миша. Но однообразная настырная деловитость птицы выглядела смешной, будто она былы подслеповата, и гонялась за кем-то, кого плохо видела. 

Миша встал, спугнув птицу, и пошёл дальше. 

«Здесь не интересно, — решил Миша. — Солнца не видно... И пахнет больно... — Почувствовал, что голова налилась, словно напиталась дурманом.— Пойду домой. Нет здесь Массачусетса». 

Он повернул назад, прошёл несколько десятков метров, и показалось, что идёт не туда, откуда пришёл. Снова повернул обратно... Сосны кругом казались одинаковыми, незнакомыми и чужими. С огромной вышины опускался тяжёлый густой шум, в котором угадывалось бормотание какого-то невидимого чудовища, которое цепляется за стволы сосен.  А они под его тяжестью скрипят и стонут. 

Миша вдруг вспомнил чайку, её призывные крики. 

«Это она меня предупреждала, чтобы я сюда не ходил, — решил он. Испугался, побежал, но скоро остановился, поражённый. Из дупла вылетела жёлто-красная птица и, ныряя, перелетела на соседнюю сосну. Крылья были пёстро разрисованы. Миша сразу даже не поверил, что она живая. Птица уселась на сук. Подняла, как парус, большой жёлтый с синей каймой, хохолок на большой голове и, поворачивая из стороны в сторону длинный, похожий на кривую иглу, клюв стала разглядывать лес. Мишу она не видела — он прижался к стволу толстой сосны. 

«Может, эта? — промелькнула мысль. — Я такой в нашем яру не видел». 

«Тут-тут, — закричала птица. — Худо тут! Худо тут!» 

«Она знает, что я заблудился... Когда я научусь с ними разговаривать... Со всеми птицами... Никогда не заблужусь». 

Миша смотрел на птицу, но сердце его не волновалось, не металось внутри. Эта расписная красавица напоминала ряженого. В ней не было той силы и величия, которые скрывались за звуками заветного слова. 

Миша забыл, что заблудился, потерял счёт времени. Был уверен, что вот-вот выйдет из леса. Он шёл прямо, задирая иногда голову, чтобы рассмотреть получше шум. Нашёл несколько больших шишек, затем ещё две, совсем огромных. Поиски шишек увлекли его. 

Лес внезапно кончился. Отлетел куда-то его ворчливый голос, Он словно стал маленьким, потому что остался стоять на краю широкой балки, густо поросшей кустарником, будто боялся шагнуть в опасную падь. 

Солнце пряталось за лесом. Его красные лучи лишь скользили по макушкам и разукрашивали молочные тучи далеко у горизонта розовыми пятнами. Воздух, как и в лесу, здесь был серым, сумеречным. 

«Вечер... А я ничего не нашёл, — с сожалением подумал Миша, — Васька, наверное, уже сало ест. И тётя Даря домой идёт с работы...» — Вынул из кармана недоеденный кусочек хлеба, сунул в рот. В животе что-то сосало. Голод, одиночество в незнакомом лесу, близость ночи рождали чувство беспомощности и страх. 

«Какой я ещё маленький», — горько вздохнул Миша. 

Он вдруг вспомнил о матери. Раньше, когда изредка думал о ней, то весь начинал дрожать, напрягался, словно его били. Сейчас болезненно почувствовал, что никто, кроме неё, не сможет, вывести его из леса. И помимо воли, громко и призывно закричал: 

— Мама! Мама-а-а-а! 

Эхо долго блуждало над оврагом, лесом, словно искало кого-то. Но, не найдя, угасло. Миша закричал сильнее. И показалось, что эхо, переполнившись его бедой, стремительно помчалось за лес, расшвыривая на пути ветки, раздвигая облака, ломая одинокие солнечные лучи. 

И вернулось... За оврагом, за кустами затарахтел лихорадочно трактор. 

Миша слетел с откоса, зацепился за какую-то ветку. Не заметил, как треснула рубашка. Ему казалось, что ветки были заплетены в сплошную сеть лесными чудовищами, хозяевами ночи, специально, чтобы удержать его в лесу, спрятать. 

Бормотание трактора на мгновение оборвалось, и вслед ему загудел мощный, увесистый бас. 

Миша ловко пробирался между кустами, угадывая дорогу по звуку. Цепляясь за ветки, перемахнул через болотце и стал карабкаться наверх по склону. Снова выросли сосны, но сквозь щетину стволов уже был виден тёмно-вечерний простор поля. Громкое бормотание слышалось совсем рядом. Сердце билось, стук отдавался в ушах, ноги болели. По щеке стекала тонкая красная струйка из глубокой царапины. 

 Лес оборвался. На краю поля работал трактор, окружённый толпой. Чуть в стороне, привязанный к поваленной сосне, стоял шоколадный жеребец, впряжённый в знакомую бричку. 

«Председатель». — Миша помчался к бричке, как к спасительнице. 

Трактор умолк. И сразу из гущи народа донёсся громкий крик, походивший на визг. Миша постоял у брички, отыскивая глазами хозяина. Увидел его усы в толпе. Подошёл, стараясь не терять председателя из виду. 

Тот, без фуражки, окружённый мужиками, держал в своих крепких руках рубашку, из которой, как из мешка, пытался выбраться низенький лысый человек, размахивавший локтями и хрипевший. 

— Я тебя предупреждал, механизатор жёванный!? — говорил председатель лысому. — Предупреждал!? 

— Пусти! Ответишь! 

— Я с тобой по-хорошему говорил! Ты мне что обещал!? — Вид у председателя был свирепый, глаза налились злостью и готовы были выскочить, как выстрелить. Усы нервно дёргались. — Обещал хороший трактор к сенокосу? А творишь чего? Эту дрянь пригнал! Уже неделю я тебя кормлю. А машина не работает! 

— Такую в эмтээсе дали… — оправдывался лысый. — Что я могу сделать? 

— Чего хочешь, то и делай! Но мне завтра нужен работающий трактор, а не эта ржавая железяка! Понял!? Инакче... убирайся со своей эмтээсой ко всем чертям! 

— Позвони по телефону… Пущай новый пригонют…

— Сам иди и звони! — Председатель выбросил лысого из рук. 

— Мужики, мужики… — обратился лысый за помощью к окружавшим. 

Но толпа молчала. 

— Так вот! — Председатель сплюнул. И, помолчав, добавил: — Так вот! Я тебя предупредил, Кривоносый… Сено! Понимаешь, сено горит. Зимой что делать-то будем? Его в Москве не купишь. 

— Оно — правда, — ответили из толпы. 

— Так вот!.. Я — фронтовик, и ты, Кривонос — фронтовик… 

— Ты постой, Севастьяныч, — выступил худой, долговязый старик, у которого шея торчала из гимнастёрки, как палка из проруби. — Без трактора нам совсем плохо будет. Может, мы его скопом наладим. Зачем человека забижать. До сенокосу-то ещё целая неделя. 

— Дед Харитон дело говорит, — поддержали старика.

Председатель нервно поднял валявшуюся у ног фуражку, отряхнул её, напялил на свою большую круглую голову, заправил по-солдатски гимнастёрку под ремень, вышел из толпы, твёрдым шагом пошёл к бричке. 

Миша забежал вперёд председателя и сел на ступеньку брички. 

— А ты как тут очутился, шпана? — удивлённо спросил тот, морща лоб. — Тётка знает, где ты? Штаны спустит... да крапивой. Как тогда? 

— Я заблудился... В лесу... Возьмите меня... Я плавать не умею... 

— До плавать ещё доехать надо. — Крепкие руки подхватили Мишу и усадили в бричку на сиденье. 

Жеребец рванулся, бричка покатила вдоль леса по вдруг почерневшему полю, легко покачиваясь.

Миша сидел, уцепившись за холодное стальное быльцэ, боясь выпасть. Голова жеребца высоко вздымалась, грива разметалась на ветру. Его стремительный бег, чёрная волна гривы и такой же чёрный водопад хвоста привораживали. 

— А как его зовут? — спросил Миша. 

— Краснофлотец, — дёрнув вожжи, ответил председатель. 

— А почему? 

— Краснофлотец, и всё тут... Так его дед Харитон назвал. Дюже свирепый, зараза. 

— Он всех бьёт? 

— Да нет. 

— Он самый главный конь? 

— Зачем же самый главный? — спросил председатель. — А ты когда из дома-то сиганул? 

— Утром.  

— Ты, небось, голодный. На-ка, пожуй. — Протянул кусок чёрного хлеба. — А самый главный конь — это тот, на котором маршал на параде ездит. Ты на параде бывал? 

— Нет. Я только в школу ходил и в баню с мамой, — объяснил Миша, жуя. И с затаённой надеждой спросил:. — А коня того... главного, как зовут? 

— Какого? 

— На каком маршал ездит? 

— Этого никто не знает, — ответил председатель. 

На горизонте замелькали оконные светлячки хат, пробивавшиеся сквозь листву садов. Долетел лай собак. 

Миша жевал и ни о чём не спрашивал больше. Он думал, что вся его жизнь — сплошное невезение. В лесу он ничего не нашёл. И совсем неизвестно, когда попадёт на тот парад, на котором ездит самый главный маршал, конь которого называется Массаусетс.

Когда переехали через реку, Миша вдруг спросил: 

— А ефрейтор главнее маршала? 

— Это как кому, — ответил председатель. 

— А маршал главнее майора? 

— Маршал — это самый главный майор. 

«Значит, мой папа сначала был главным майором, а потом ефрейтором». — Эта мысль успокоила Мишу. 

Жеребец пошёл мелкой рысью, бричку стало бросать меньше. Миша прижался к руке председателя и мигом уснул. Сквозь сон он слышал, как звенела бричка, лаяли собаки, истошно закричал, не растративший за день пыл, петух. И видел он, что мимо них, держа руку под козырёк, проехали Айдахо и совсем незнакомый всадник в гимнастёрке со значком «Гвардия». 

«Твоего коня зовут Массачусетс?» — спросил Миша у незнакомца. 

«Нет». 

«А ты ефрейтор?» 

«Да». 

«Ты главнее маршала-майора?» 

«Да». 

«А откуда ты?» 

«Меня Айдахо нашёл...» 

Его разбудил громкий лай Угадая. Пёс сидел на короткой цепи, и от этого хриплый лай казался ещё более свирепым. В свете, падавшем из окна хаты, собачьи глаза походили на два горячих угля. 

Председатель поставил Мишу на землю и проводил во двор. 

— Ох, задаст тебе сейчас тётка, — сказал он. 

В темноте Миша не видел председателя, но испугался его слов. Губы у него задрожали. Он еле сдерживался, чтобы не заплакать. 

— Иди в хату... — Председатель хлопнул калиткой. 

Но Миша не двигался. 

— Чего стоишь, беги, — сказал председатель. Было слышно, как его сапоги заскрипели по песку. 

Миша рванулся за ним следом, наткнулся на закрытую калитку, ударившись лбом, но машинально отворил её, не обращая внимания на боль. Уцепился за гимнастёрку председателя. 

— Возьмите меня с собой! Я боюсь. 

— Чего ты боишься? 

— Боюсь... и всё. 

— В лесу не боялся. А если бы волки? 

— Я волков всех знаю. Даже самого главного. Они не страшные. 

— Если ты волков не боишься, так чего же ты людей испугался? 

— Они — не волки. Они... все хуже. Ничего не понимают по-нашему. 

— Раз не понимают, — сказал председатель, — тогда пошли. 

В хате на лавке сидел Вася, низко наклонив голову. Тётя Дарья стояла рядом и, размахивая голиком, кричала:  

— Люди на войне сынов положили! А ты от них сало берёшь?! Своего батьку нарисовать не можешь. Вон рамка пустая. А если бы его кто другой нарисовал?! Разве он сало брал бы!?. Говори!? 

Вася что-то бубнил под нос. 

— Я сколько раз тебе говорила — не ходи по хатам, не попрошайничай!.. Я... Я за тебя краснеть должна!?. Говори? 

На столе лежал кусок жёлтого старого сала на замасленной газете. Его обсели мухи. При каждом громком возгласе тень голика шарахалась по стенам, пугая мух. Они подлетали, а затем вновь садились на жёлтый кирпичик. 

— Зачем ты сало берешь!?.. Говори!? 

— Я кушать хочу, — выдавил Вася. 

— Тебе мало в хате своего? Чтоб ты подавился!.. Говори! 

— Я ещё хочу! — Кулаки ёрзали по глазам, но было видно, что он не плачет. 

— Я бумагу спалю и карандаши поломаю! 

— За что? — тихо спросил Вася. — Ещё председательша просила брата своего нарисовать. 

Было трудно понять, злится ли тётя на сына или выговаривает ради приличия. Казалось, она сама боится своих слов. 

В тусклом свете керосиновой лампы, висевшей меж двух маленьких окон под потолком, полная, рыхлая Дарья казалась ещё шире, а Вася походил на сгорбленного старичка, которого ругают, а он не слышит, потому что глух, и лишь поддакивает в такт. 

Только голик мотался в руке у тёти, кидался тенью по стенам, как попавший в ловушку зверь. 

— Ты скажи... — Тётя не договорила. Она обернулась на стук двери и, увидев племянника, не сбавляя пылу, сразу переключилась на него. — Явился!.. Говори! Ты где был?! — Голик задрожал в руке мелкой дрожью. Она стремительно сделала шаг к Мише. — Я всё село обшарила. Думала — утоп... Что б я с тобой тогда делала!?. Говори! 

— Не трогайте меня! — крикнул Миша, словно пытался заслониться криком. 

Тётя остановилась, как будто ударилась о невидимую стену Мишиного голоса.

— За что вы меня? 

Голик безжизненно опустился, оставив мёртвую тень на полу. 

— Меня мамка уже не бьёт... Я уже большой... 

Тётя села на лавку рядом с сыном, положила руки на колени и, виновато глядя на племянника, сказала: 

— Разве же я тебя бить?! Ты же мог утонуть. Я вся обыскалась... Ушёл, не сказал. 

— За  лесом...  У  самого  большака  нашёл,  где  застрял  трактор, — сказал председатель. — Дай ему молока, а то и, правда, с голоду помрёт. 

Через полчаса, вымытый и накормленный, Миша лежал на печи, слушал, как тётя курлычет у топки. И думал о том, что лес, в котором он был, это не тот, в котором живёт Айдахо, и хорошо, что есть тётя Дарья. 

Тётя задула лампу и улеглась. Миша сполз с печи и, подойдя к кровати, тихо спросил: 

— А можно, ты у меня будешь мамой? 

Глубокой ночью, когда тяжёлое сопение тёти заполнило всю хату, Вася, толкнув Мишу, пробубнил: 

— Я у деда Матвея рисовал… А она тебя, Ефрейтор, искала...  Мог бы дома посидеть? 

— Не мог, — ответил Миша, повернулся к брату спиной и заснул. 

 

 

9

Начался сенокос...  

Во двор въехала большая телега, запряжённая двумя коротконогими лошадёнками. Миша, сидевший на крылечке, узнал их сразу. С ними был тот самый подслеповатый дед, который пере-возил его через реку.      

Угадай испугался, забился в конуру и оттуда трусливо тявкал, напоминая о себе. 

— А, Михайло Петрович... — Дед прищурил один глаз. — Почему на конюшню ко мне не приходишь? На лошади покатаешься. Иди, зови тётку. 

На шум она вышла сама. Кликнула Васю. Они втроём вынесли из сарая и взгромоздили на телегу большой казан. 

— Ты, Дарья, не разгуливай. Мужики уже косят. 

— Поспею, дед Матвей. Пущай стан наладят и хлеб привезут.

— Я привезу. Моя старуха уже напекла... 

Дед Матвей взялся левой рукой за дышло, а правой под уздцы коротконогого, рыжего Чёрта и, напуская на себя и на лошадей страху, закричал: — Давай назад!.. Но! Пошли! 

Когда затворял ворота, крикнул Мише: 

—Ты косить поедешь, Михайло Петрович? 

— Поеду, — радостно ответил Миша. — С тобой можно? 

— Всем можно. Вона... оводы за бесплатно на лошадях ездиют... А ты поел? Молока поди попей. 

— А ты подождёшь? — недоверчиво спросил Миша. 

— Подожду, касатик. — Дед, усевшись на скамеечку у калитки, достал кисет, зашуршал сложенной в несколько раз газетой. 

 

Заезжали ещё в три двора, погрузили два длинных стола и четыре узкие длинные скамейки. 

— Чего с ними делают? — спросил Миша. 

— Обедают, Михайло Петрович... Обедают... Тётка Дарья варить станет, а те, кто косит — есть... 

— Это те, которые трактор сломали? 

— А ты откуда знаешь? 

— Я видел... Их председатель ругал... А ты косить будешь? 

— Я? Конечно. Только у меня рука вот не держит косу. Так я на косилке. Лошадей перепрягу. Давай-ка мы к моей старухе заедем. Она тоже к косьбе приставлена, только с другого боку. 

— С какого это другого? 

— Ну, сама не косит, а квашню делает. Народу польза... и трудодни идут. 

Лошади свернули на площади у колодца в небольшой переулок и, минув три двора, остановились у четвёртого. 

— Пойдёшь со мной? — спросил дед Матвей. 

— Я тут. — Миша ждал, когда дед уйдёт, чтобы самому усесться на его место и взять в руки вожжи. 

— Как знаешь... 

Вожжи оказались тяжелыми и как будто намазаны маслом. Только Миша приподнял их, кони тряхнули годовой... и пошли. 

— Тп-р! — испугавшись, закричал Миша. 

Прошли несколько шагов и остановились у куста акации. Осто-рожно, чтобы не уколоться острыми шипами, стали обрывать листочки. Мише показалось, что они съедят весь куст. Захотелось вернуть их назад. Дёрнул вожжи. Но кони даже не заметили этого. 

«И они знают, что я маленький», — с горечью подумал он, слез с телеги, взял в руки кнут и, встав перед лошадьми, замахнулся, крикнув: 

 — Но! Пошли назад! 

Кони отрывали листочки, не обращая внимания на маленького погонщика.   

Миша дотянулся до висевших блестящих удил рыжего Чёрта, дёрнул за них. На удивление, лошади тронулись. Телега заскрипела, выворачивая передние колёса... 

Когда вышел дед Матвей, то искренне удивился. 

— Это ты развернул, Михайло Петрович? 

— Да, — с гордостью ответил Миша. — Они акацию ели! — Он держал вожжи, и ему казалось, что через них лошадям передаются все его мысли. 

— А ходи со мной. — Дед Матвей поманил Мишу: 

— А...— Мальчик хотелось сказать, что без него кони уйдут. 

— Не бойся... Они учёные... Иди со мной. — И пошёл в хату. 

Это было такое же маленькое и тесное жилье, как и у тёти Дарьи, только печь выглядела больше и занимала почти половину всей хаты. Пахло кислым тестом. 

— Вареники будешь?  Садись.  —  Дед Матвей указал на лавку. — Мать, а дайка Михайле Петровичу ложку. 

Только сейчас Миша заметил маленькую, сухонькую старушку, которая возилась возле дежи с тестом. 

— Это Петра Бортника сын, — сказал дед Матвей. — Ты помнишь Петра, мать? 

— Это который у нас яблоки воровал? — спросила старушка, отходя от дежи, отирая руки от теста. Лицо её не выражало ничего, словно окаменело, только глубокие морщины, уходившие от глаз под платок, чуть-чуть дёргались, указывая на то, что это лицо живо. 

— Вспомнила бы чего хорошее... А то сразу — яблоки воровал... Он тебе полушубок пошил. Забыла? 

Старушка оживилась. Было видно, что она вспомнила что-то. Поставила перед Мишей глиняную миску. Нервными, мелкими движениями навалила в неё вареников, облила сметаной, воткнула в руки мальчика ложку. 

Раскусив первый вареник, Миша обрызгал себя и рубашку красной водой. Стал пальцем вытирать. Ещё больше размазал пятно по рубашке. Вареники, начиненные вишнями, оказались вкусными. Он уже не обращал внимания на кровавые потёки, ел торопливо, запихивая белые кружочки за щёки. 

Дед носил во двор кругляки хлеба. Старушка снова пристроилась к деже. 

Доев последний вареник через силу, Миша оставил ложку и посмотрел на стенку перед собой. Здесь, плотно друг к другу, висели пять портретов. 

«Васька рисовал», — догадался он. Узнал бумагу из Васиного альбома. 

Со стены на него глядели очень похожие на деда Матвея худые, длинноносые парни, и только один, крайний, на которого попадал луч солнца, был похож на старушку — круглолицый, чуть курносый. 

Миша вспомнил рисованные морды Угадая, свой портрет. Показалось, что эти пятеро не нарисованы, а живые и смотрят на него не со стены, а  со двора сквозь застеклённые окна, которые прорезаны под потолком. 

— А это кто? — спросил Миша, показывая рукой на портреты, когда дед Матвей вошёл в хату. 

— Сыночки нашие. На войне полегли... Иван — не знаю где. Фёдор — под Ленинградом. Володька до села не долетел. Сбили за лесом. Степан — на море. 

Послышалось вдруг завывание, будто где-то далеко плакал обиженный ребёнок. 

Миша обернулся и увидел, как старушка, продолжая сучить руками в квашне, плакала. Плечи её подрагивали мелкой дрожью. 

— А это? — Миша указал на последний портрет. 

— Денис... Он вместе с твоим батьком учился на командира. Гдесь в Германии лежит...  

— А как его ещё зовут? — спросил Миша, надеясь, что дед произнесёт то, что так хотелось услышать ему. Он представлял, как сейчас этот улыбающийся человек сойдёт со стены и скажет: «Правильно, я — Массачусетс. Мы с Петром вместе воевали». 

— Как же его могут звать еще? — удивлённо спросил дед. — Как и всех... Матвеевичи. А рисовал Васька твой... Умеет, сукин сын! Вареников ещё хочешь?.. Тогда, мать, мы поехали с Михайлой Петровичем. А ты тесто не прозевай, а то Митька сегодня с утра злой ездит. Видать, опять с женой ночью не поладил. Я его бричку вчера у леса видел. И жеребца в конюшню не ставил. Доездится председатель, что его баба в район жаловаться побегит... Ну, пойдём, Михайло Петрович. 

Миша сидел рядом с дедом, облизывал губы, хранившие аромат вишни, думал о портрете, который улыбался со стены. Патом вспомнил слова деда о председателе и спросил: 

— Деда, а почему председатель плохой? 

Дед Матвей, сбитый со своих мыслей, удивлённо посмотрел на мальчика.

— С чего взял? 

Ответа у Миши не нашлось, но он сказал: 

— А он нашу собаку хочет себе забрать. 

— Этого пса на мыло не мешало бы. Во двор зайти — не зайдёшь... А председатель — ничего... Надо было сразу его назначить... После войны, как вернулся с фрона... А поставили этого дурня Фроньку-пасечника.

Кони пошли под уклон, побежали.

— Ну, не балуй! — крикнул угрожающе дед Матвей и натянул вожжи. 

Желание думать о председателе у Миши пропало. 

— Дед, а ты долго рос? 

Старик, не поняв, вопросительно посмотрел на мальчика. 

— Сколько надо расти, чтобы лошадьми править? 

— Сколько? Я, когда таким, как ты, был, уже коням хвосты вязал... Хочешь? На, держи.— Он протянул Мише вожжи. 

— А давай, будем ехать быстро... — Мальчик ударил вожжами по крупу коней.

— Быстро нельзя, — ответил старик. — Сейчас брод, а потом луг. А им ещё сегодня косилку тягать. 

«Если бы это Айдахо, — подумал Миша, — он бы разрешил мне... Небраска лучше, чем эти кони... А когда я вырасту... мне председатель подарит Краснофлотца». 

И радуясь своим мыслям, спросил: 

— Сколько надо ещё жить, чтобы ездить на Краснофлотце? 

— На Краснофлотце? Тебе? Тебе — много... Сначала школу кончить, потом в городе на председателя выучиться, — ответил Матвей. — Долго.

Услышав о школе, Миша сник. Настроение сразу упало. На всякий случай он спросил: 

— А сразу? Без школы? Там всё равно про лошадей не учат. 

— Без школы никак нельзя. — Дед взял вожжи из рук Миши, прикрикнул на лошадей. 

Дорога нырнула к реке и утонула в воде. Лошади вынесли телегу на луг. 

 

Тут уже косили... 

Два десятка мужиков, голых по пояс, выстроились в линию, похожую на лестницу, и отмахивали косами. Среди других Миша сразу узнал Васю. Он стоял в ряду последним. 

— Деда, я к Васе побегу! — крикнул Миша. Спрыгнул на траву и помчался по покосу. 

Вася косил наравне с взрослыми, ритмично отмахивал косой в такт остальным. Его крепкая спина покрылась потом, и мышцы, играя в лучах солнца, блестели, будто были сделаны из стали. 

Над лугом уже не кружили чайки, только в стоячем воздухе отчётливо слышалось тяжёлое жужжание шмелей, которые лениво перелетали от цветка к цветку. Гудение шмелей и шуршание кос сливались в одну тихую, безголосую песню, которую рождает только тяжёлый труд. 

Миша шёл за братом и внимательно глядел, как, мелькнув на солнце полированным остриём, коса уходила в травяные дебри... и следом за ней валились зелёные стебли.

Вася остановился, положил косу на траву и отошёл напиться. Миша поднял её и попробовал косить. Нос косы уткнулся в землю. 

— Оставь! — крикнул Вася, опрокидывая в рот горлышко бутылки с молоком. — Ноги отнимешь! 

Но Миша упорствовал. Он ещё и ещё пробовал взмахнуть тяжелым инструментом, но каждый раз нос косы вонзался в землю. 

— Положь, Ефрейтор! Затупишь! 

Коса не понравилась Мише. 

Вася достал из кармана длинный серый камень и стал им тереть о жало косы, от чего та нервно визжала. Затем снова принялся косить. Сделав пять или шесть махов, коса вместе с травой выбросила на валок комок сухой травы, походивший на блин. Между пожухлыми травинками запутались кусочки белёсого пуха. Коса, не останавливаясь, пошла дальше. 

— Васька! Васька! — закричал Миша. 

— Чего, Ефрейтор? — Обернулся брат. 

— Ты... же чего наделал, гляди! 

— Чего я наделал? — Вася повёл головой по сторонам. 

— Гнездо скосил! 

— Ну и чего? 

Миша смотрел то на брата, то на гнездо растерянно. 

— Ты!.. Ты!..   

— Чего я? Оно давно уже пустое. В нём никто не живёт. 

— Ну и что! Вон, ласточки уже тоже не живут... ты же их гнездо не поломал. 

— То ласточки... Они свои, домашние. 

— А если на другой год прилетит кто сюда? 

— Подумаешь. Новое сделают. Из-за него не косить? — Вася взмахнул косой и пошёл быстрее, стараясь нагнать ушедщих косарей.  

Миша остался не доволен разговором с братом. Он думал о скошенном гнезде... что, когда люди уйдут, прилетит к нему птица-хозяйка и, не найдя своего дома, будет долго кричать и плакать. И никто ей не сможет помочь... С этой мыслью поднял гнездо, и пошёл туда, где трава была не скошена. Отыскал, как ему показалось, самую густую, уложил его среди стеблей.

«Всё косить, наверное, не будут»,— решил он.

Послышалось громкое скрипение за спиной. Две кургузые лошади тянули косилку. За ней следом падала широкой лентой трава.

— Ты чего нос опустил? — спросил дед Матвей, остановив коней рядом с Мишей. — До губы достаёт.   

— Васька гнездо скосил. 

— А где оно? 

— Я спрятал. 

— Ну, и хорошо. От чего печалиться? 

— А завтра опять косить будут? 

— Это обязательно... Всё покосим... — Дед задумался. — Ты в лес сходи, сухую ветку принеси. Возле гнезда поставь, чтобы все видели. А я скажу, чтобы объехали. Гнездо косить нельзя. 

Миша нашёл длинную сухую ветку под сосной и побежал искать то место, где оставил гнездо, но не нашёл. Ходил кругами. Гнездо исчезло. 

«Его, наверное, птица унесла, — решил он.— Пойду к деду». 

— Ну, поставил? — спросил дед Матвей, останавливая лоша-дей. 

— Нет. Его птица запрятала сама. 

— Спрятала, умная. Этот правильно... Если на следующий год прилететь удумает, значит, ей гнездо понадобится. А то, как же?.. Вот жаль, на косилке вдвоём сидеть нельзя, а то бы вместе косили.

— Я не хочу. 

— Тогда иди к тётке Дарье. Вон она. Где дым. Обед варит. — Дед ударил вожжами по лошадям. — Но, пошли! 

Косилка застрекотала. За нею, беспрерывно валясь, бежал ручей скошенной травы. 

 

Миша покрутился возле тёти... 

Всё вокруг было переполнено жарой, зноем и сонливостью, от которых ноги и руки становились мягкими и ватными. Отломил кусок хлеба и поплёлся к реке. Не заметил, как оказался во дворе своей хаты. Затем вошел в хату, постоял на холодном глиняном полу, следя за ошалевшей от одиночества мухой, бившейся в окно, и полез на печь. Там быстро уснул, окунувшись в тяжелый сон.

 

 

10

В хлеву надрывно мычала корова, застоявшаяся без дойки. Тётя Дарья пришла с сенокоса поздно, загремела подойником. Но в её движениях Миша увидел отчётливую, ясную торопливость, которая вовсе не относилась ни к корове, ни к домашним делам. Вернувшись с полным ведром молока, она не стала его процеживать, только накрыла полотенцем, что-то шепнула Васе и, умывшись, куда-то ушла, прихватив с собой большой белый платок. 

Когда Миша с Васей доели картошку, брат сказал: 

— Пошли со мной, Ефрейтор. 

— Куда? 

Но Вася не ответил. Он надел рубаху, затем вложил один угол мешка в другой, напялил на голову, как башлык. 

— Постоишь. Ты по-кошачьи умеешь? 

— Нет? 

— А по какому? 

— По-птичьему, — ответил Миша. 

— Птицы разные бывают. 

— Как синица или как снегирь. А зачем? 

— А ну, свистни. Послушаю. 

Миша засвистел, подражая снегирю, а потом синице. 

— Давай по-снегириному гуди, а то синичный — не заметный. 

— Мы чего делать будем? — снова недоверчиво спросил Миша. — Ночь уже... 

— Ты поглядишь, чтоб никто не ехал. — Вася открыл дверь в сени. — Рубашку надень. 

В сплошном луносветном тумане размазались все постройки. Сельская улица стала широкой и белой. Дальние тополя и вербы приблизились и стеной обступили село. И казалось, что отсюда есть только один путь — к звёздам мимо Луны.  

Вася взял в хлеву вилы, верёвку. Они пошли через сад к реке. 

— Стой на берегу. Если председатель будет — посвисти три раза. 

— А ты? 

— За сеном... Корове на зиму. 

— Которое косили все? 

— А за своим зачем ночью? — Вася спрыгнул к воде и побрёл через реку. — Гляди... Три раза. 

Слышно было, как недовольно шумела вода, потревоженная босыми ногами. Сорвался легкий ветерок и погнал этот шум по овсам. И всё в ночи вдруг заволновалось, зашептало, даже дальний лес загудел, ворочая тяжёлыми кронами. 

Миша смотрел по сторонам, стараясь увидеть, откуда начинается шум. Ему казалось, будто это кто-то едет. Он приготовился подать сигнал, как вдруг увидел, что от леса отделился всадник, а рядом с ним бежал светло-серый волк. Они плыли над лугом прямо на Мишу. 

— Айдахо! — закричал Миша. 

Всадник остановился. 

«Что ты здесь делаешь?» — спросил Айдахо. 

Миша не ответил. Он услышал знакомый звон председательской брички и обернулся. Звук действительно долетал, но от дальнего конца села. 

«Что ты здесь делаешь?» — вновь переспросил Айдахо. 

— Просто так. Я спать не хочу... Я днём спал. 

«Кто на лугу?» 

— Никого... Я один... — Миша снова стал вслушиваться в металлическое дребезжание. 

Айдахо натянул поводья. Небраска вздыбилась. Волк зарычал. 

— Это едет председатель? — спросил Миша, глядя на Айдахо. 

Всадник молчал и сурово смотрел на мальчика. У волка вдруг поднялась шерсть, и грива коня разметалась. Айдахо ударил пятками в живот Небраску, и она поскакала прочь. 

— Айдахо! — Миша заволновался. Сердце его застучало так громко, что заглушило долёкий звон. — Айдахо, ты куда?! 

Но всадник не останавливался. Только волк обернулся и сверкнул злыми клыками. 

— Айдахо... Я... — крикнул вдогонку Миша. — Я... Мы сено для коровы... С Васей...

Почувствовал — произошло что-то очень плохое. Что нужно вернуть Айдахо. Он не помнил своего Айдахо таким неприветливым и хмурым, а волка — грозным и злым. 

— На зиму для коровы... — выдавил  из себя слова. — Чтобы молоко было... 

Но всадник не останавливался. 

Миша почувствовал, что Айдахо уходит навсегда, и крикнул, решив, что Айдахо услышит и поймёт.

— Меня тётя Даря обещала у себя оставить жить! Это для нас молоко! 

Всадник действительно остановился. Обернулся. Но в глазах его, кроме суровости, Миша увидел еще и обиду, и даже презрение. 

— Айдахо, это я... Я не хотел... Я не буду больше... 

Но всадник уже ничего не слышал. Он исчез в лунном сиянии. И только на небе иногда вспыхивала шерсть Вайоминга. 

Миша заплакал и, не озираясь на луг, поплёлся домой по полю, не разбирая дороги. Смотрел в ту сторону, где исчез Айдахо, надеясь, что всадник вернётся. 

«Я не хотел так... Там председатель...» 

Он оглянулся только раз, когда услышал за своей спиной шуршащий крик поля. Это Вася нёс на себе огромную вязанку травы. 

Миша не заметил, как перестал плакать. Слёзы скоро высохли, и показалось, что их вовсе не было. Он нырнул в куст, чтобы срезать путь во двор. Продрался сквозь него, и вдруг остановился. Прямо перед ним стояли две фигуры, освещённые лунным светом. Спиной к нему стоял председатель и обнимал тётю Дарью. Её белый платок, как зеркало, отражал лунную муть, отчего вся поляна вокруг пылала, словно днём. 

— И долго мы с тобой по кустам прятаться будем? — говорил председатель. — Уедем... Вон, на Волге гэсу очередную ставят... Я себе всегда работу найду. Я с людьми умею, ты же знаешь. 

— Уйдём... А хата? Пока мы там жизню справлять станем, тут соседи на куски всё разнесут. Да и развод... Теперь с этим сам знаешь как...  

— Пожурят и перестанут. Войну и две голодовки пережили, а это — тьфу. Я уже и заявление приготовил, чтоб вместо меня нового председателя прислали. Сейчас самый раз... А тут нам жизни не будет...     

Миша смотрел на тётю и видел, что она совсем не слушает председателя — её глаза искали что-то вокруг. Сделал шаг назад, наступил на что-то трескучее, по-ночному крикливое. Председатель дёрнулся, хотел было обернуться, но тётя обвила его шею руками, принялась что-то зашептать на ухо. 

Мише вдруг стало стыдно и неловко. 

Зашелестело, зашипело где-то совсем рядом. 

«Васька сено понёс»,— сообразил Миша. 

— Так чего делать будем? — спросил председатель, когда все успокоилось. 

Миша, стараясь не шуметь, выбрался из кустов на поле и пошёл по меже в свой двор. 

Вася метал траву в хлев. 

— Ты где был, Ефрейтор!? — крикнул он шёпотом. — А если бы председатель! 

— Не будет сегодня председателя. 

— Это он тебе сам сказал? 

— Айдахо сказал. Он ко мне приезжал. 

— Какой еще Айдахо? Идём! Посторожишь! 

— Не пойду. 

— Как молоко пить... — Вася не договорил. 

— Я могу и не пить,  — перебил Миша.

— А за сеном больше не пойду. Сам воруй. А мне не  разрешается... 

— Кто тебе не разрешает, Ефрейтор? 

Но Миша не ответил. Сел на крылечко и стал смотреть на небо. 

Сверкал в вышине серебряной шерстью Вайоминг, копыта Небраски выбивали из тёмного небесного свода искры, которые стремительно падали к земле, но Айдахо не появлялся. Миша смотрел на звёздное небо с надеждой и ждал. 

Вася ещё трижды приносил траву. Когда он управился, поставил вилы к стене, сбросил с себя мешок, сел рядом с Мишей. 

— Ты чего брешешь, Ефрейтор, что председателя не будет. Он каждую ночь стережёт. Доглядает. С ним травы на зиму не накосишь. А солома — не еда... 

— А ты чего-нибудь на небе видел? — вдруг спросил Миша. 

— Видел. Самолёты. 

— Я не про то небо... Без самолётов. Где звёзды. 

— А чего на нём, Ефрейтор, может быть видно? — Вася задрал голову. В лунном свете хорошо было видно, что он смотрит в пустоту. — Решето оно и есть решето. 

— Давай звёзды считать, — предложил Миша. 

— Разве их можно посчитать? Зимой можно. Мало. А сейчас до утра не досчитаешься. А мне завтра рано вставать. Сено скирдовать... — Вася поднялся. 

— А ты нарисуй небо. 

— Если бы там чья рожа была, я б нарисовал. — Он щёлкнул щеколдой. 

— Там много рожей есть...   

Но Вася уже не слышал. Он плотно прикрыл дверь за собой. 

Неожиданно во дворе появилась тётя Дарья. Первым делом она заглянула в хлев и, выйдя оттуда, спросила озабоченно: 

— Вася вернулся? 

— Вернулся. 

— А ты чего сидишь? 

— Я небо учу, — ответил Миша. 

— Учи, учи, — сказала она. — Угадай, поди сюда... — Отпустила собаку на длинную цепь. — Пошли спать, Миша. 

— Я не хочу. Я посижу. 

— Только недолго, а то нам рано вставать. 

За тётей звякнула щеколда. 

По улице вдруг прогремела бричка. Угадай встретил и проводил её лаем. 

Миша стал думать о председателе и об Айдахо. Ему казалось, что если бы не было председателя, то ничего бы и не произошло, и Вася не ходил бы воровать сено... 

Мысли путались и уплывали...  

 

 

11

Лето пылало. Птицы пели мало. Стаи молодых скворцов с шумом налетали на сады. В полях желтел хлеб. И горячий ветер иногда приносил в село стук трактора от тока и пресный запах  вымолоченного зерна. 

Тётя Дарья работала на веялке. Вася парой волов таскал волокушу с соломой на большую скирду. Уходили рано, приходили поздно, когда корова в хлеву уже уставала рыдать в ожидании дойки. К полуночи, Вася брал большое рядно, отправлялся тайком на свекловичное поле и приносил ботву для коровы. Один раз они с Мишей ездили в ночное. Но это было только однажды. 

Всё время Миша проводил во дворе, скучая. Только по ночам, когда светила луна, он выходил на крыльцо и смотрел на небо: где-то там блуждал его Айдахо, искры из-под копыт Небраски чертили на тёмном полотне белые яркие полосы, да изредка доносился, и тоже сверху, тонкий пронзительный вой Вайоминга. 

Но они были очень далеко...

 

Принялись убирать урожай возле хаты...

Вася косил рожь, тётя вязала снопы, а Миша стаскивал их в кучу перед хатой. Вечером укладывали в копны. 

Потом молотили. И Миша научился ловко управляться с цепом. Это занятие доставляло ему удовольствие. Но и оно скоро кончилось. 

Однажды поутру Вася надел новую чистую рубаху и ушел, не сказав ни слова. Вернулся после обеда с большой связкой книг. 

— В школе был, — объявил он. — Для седьмого класса книги... 

В этот день он был не сонным, а наоборот, весёлым, и даже предложил Мише позировать.

— Давай я тебя вместе с Угадаем нарисую. Ты на него сверху садись... Не боись. Он выдержит. —Брат пошел в хату за альбомом и карандашами.

Напоминание о школе нагнало на Мишу уныние. Сидя вобнимку с собакой, равнодушно ожидал брата. 

Вдруг Угадай зарычал и с лаем понёсся к калитке... 

У ворот стояла высокая полная женщина в цветастом сине-зелёном платье. 

Миша глянул мельком на неё и хотел уйти, но потом что-то заставило его ещё раз оглянуться. Он узнал мать.  

Это была совсем другая женщина. Красивая, располневшая, дородная. Миша попробовал вспомнить её неизменный чёрный халат, но он не вспоминался. Посмотрел на ноги, надеясь узнать тяжёлую коричневую парусину. Но вместо неё увидел маленькие чёрные туфли с узенькой перепонкой. 

— Миша, — позвала мать. 

Миша стоял, не зная, что ему делать. Идти к матери не хотелось, а убежать побоялся. 

«Забирать приехала», — с горечью подумал он. 

Из хаты на призывный лай собаки вышел Вася. Посадил Угадая накоротко, и открыл калитку. 

— Какой ты стал большой, — сказала мать, подходя к Мише и целуя его. — А кудри какие красивые отрастил. — Запустила пальцы в густую заросль курчавых волос. — Я тебе гостинец привезла. — Голос не звучал надрывно. Но и радости в нём не было. 

Миша смотрел на мать и чувствовал, как постепенно каменеет его тело. К нему вернулась давно забытая настороженность. 

Мать подняла руку, чтобы поправить свои волосы, а мальчик инстинктивно отшатнулся. Но она не обратила на это внимания. 

— Пошли в хату. Я уже забыла, как она и выглядит. 

Засуетилась тётя Дарья, загремела чугунками. 

Вася принёс с огорода лук и помидоры. 

— Думала — не доеду, — сказала мать, роясь в сумке. 

Она высыпала из двух газетных кульков на стол конфеты, достала свёрток, развернула его. 

— На,  сынок,  померяй,  —  протянула  Мише что-то  матерчатое. — Купила на вырост... Да думаю, что они скоро будут малые. Меряй, меряй. 

Миша надел штаны. Они оказались велики, мели пол. Показались колючими, холодно-неприятными. Он снял, свернул и положил аккуратно на лавку. 

— Гляжу я на тебя, Верка... — сказала тётя Дарья. — Ты — барыня... На какой работе теперь? 

— Я с фабрики ушла. — Мать перегнулась через стол, зашептала что-то на ухо тёте. — Завбазой работает. Хороший человек. Правда, без ноги. 

— Когда же ты успела? 

Мать покосилась на Мишу. 

— Как вы уехали... В гостях была... Вот с тех пор... Я при базе кладовщицей...  

Сидели по разные стороны стола: тётя Дарья, Вася и Миша. Мать на лавке напротив. Она все время говорила, рассказывая о своей новой работе, много ела. И казалось, что приехала эта женщина только похвастаться и щегольнуть обновками. 

— Там ничего... Приезжают эхспедиторы… Кто подарочек, кто ещё чего… Всем надо... Вот эти-то штаны тоже один привёз…

Миша видел, что лицо матери отливает счастьем. Но чувствовал — в этом счастье для него места нет. Вот... только штаны… 

— Да и он ничего... А что без ноги... Да кто теперь целый? За целыми бабы с бреднями бегают. Жена у него была. — Мать жевала помидор, заедая хлебом. — Да куда-то сгинула... Три ранения имеет... А ты почему не ешь конфет, Вася? Я же и для тебя их везла. 

Вася, словно ждавший этого, запустил руку в кучу и выхватил пригоршню. 

— А я с тобой, Дарья, рассчитаюсь, — сказала мать. 

— За что? 

— За моего... Он же жил, кушал... Ты не бойся. У меня есть. 

Дарья, насупив брови, хотела что-то сказать, но её перебил громкий лай Угадая. 

— Несёт кого-то, — только и успела сказать она. 

Дверь открылась, и в хату влетели стрижиные усы председателя. 

— Верка! — Увидев гостью он радостно улыбнулся.— Тебя не узнать. Надолго к нам? 

— Нет. За пацаном. В школу пора. А ты как чуял... Мухи на мёд. 

— Я по делу. Дарья, отпусти своих в ночное, а то дед Матвей один не управится. 

— Постыдился бы, Митька. Гости в доме, а ты... 

— Мы поедем, мама! — закричал Миша, обращаясь к тёте Дарье. — Мы уже сейчас поедем. Правда, Вася? Можно, мама?

Дарья, чувствуя неловкость, смотрела на Веру виновато. Но та безучастно жевала помидор.  

Вася, на удивление, безропотно согласился. И сказал: 

— Пошли, Ефрейтор. 

Мише выскочил из-за стола и ринулся к двери. Был счастлив убежать из хаты. 

— Ребятня в ночное, — сказал председатель, погладил усы, — а я к вам в гости под вечер... 

Они втроём нырнули в сени. 

Проводив взглядом бричку председателя, Миша спросил брата. 

— А можно мне у вас остаться? На всё время... Пусть тётя Дарья скажет. 

— Так  нельзя,  —  засопел  Вася.  Помолчав,  вдруг  предложил: — Давай я тебе твоего Айдахо нарисую. Какой он? 

Миша молчал. 

— Ну, какой? — повторил Вася. 

Миша пожал плечами смущённо и, сожалея, выдавил: 

— Он ко мне больше не приезжает... А так... Он — настоящий. 

— Как кто? 

Миша смотрел на красную даль заката, надеясь, что сейчас там вдруг появится Айдахо. Но горизонт был пуст. И только половинка огромного красного диска, по которому ветер размазал серую ленту облака, висела неподвижно. 

Тётя Дарья позвала в хату Васю. Он скоро вернулся и, улыбаясь, крикнул: 

 — Давай, собирайся, Ефрейтор! А то дед Матвей ждать не будет. Ватники возьми в хлеву, а то без них не доедем на конях. Задницы побьем... А я — конфет...  

Когда пригнали на луг лошадей, начало уже смеркаться. Где-то высоко ещё блуждали последние дневные лучи, и купол неба на западе был светел, а у самой земли заросли ивняка стали сливаться с потемневшей водой; и вода, и лозняк, на противоположном берегу реки начали укрываться густой, но прозрачной сумеречной тканью, готовясь ко сну. Наступила такая тишина, которая бывает только при приближении ночи на маленьких затерявшихся речушках, когда останавливает свой бег время, и откуда-то из непостижимой дали доносится мычание заблудившейся коровы, да, резко разорвав воздух, беззвучно пронесётся, не успевший насытиться за день, коршун. 

А ночь выдалась лунная, тихая. Звёзд набежало, словно на небесную ярмарку. Вокруг, как тени, прыгали стреноженные лошади. Серебряным мостом тянулся по воде от берега к берегу лунный след. 

Свет костра выхватывал из темноты большой круг. В стоячем воздухе дым поднимался ровно вверх, и языки пламени лизали сушняк пресыщено лениво. 

 — Будем печь картошку или сварим? — спросил дед Матвей. 

Вася и Миша промолчали. Мише вовсе не хотелось есть.   

— Чего молчите? 

 — Я спать лучше буду, — сказал Вася. 

— Так жизень проспишь. Бери казанок. Воду неси. 

— Лучше спечём, — лениво предложил Вася. 

Со стороны дороги послышалось стальное звяканье и топот лошадиных копыт. 

— Едет кто-то, — сказал Вася. 

— Председатель... Проверяет трудодни. — Дед Матвей заерзал на тулупе, расстелил его пошире. — Вот и сам Бог велел тебе за водой, Васька. 

Топот слышался уже совсем рядом. 

Миша всматривался в темноту, но ему казалось, что звуки доносятся со всех сторон: от села, с поля и даже от реки, будто она звенела серебром лунной дороги. Первое, что он увидел далеко-далеко перед собой — горящие огромные глаза лошади. Затем вспыхнули отблески меди на сбруе. Закрыл глаза и радостно улыбнулся: «Это Айдахо!.. Его теперь Васька увидит, и дед Матвей».

Открыл глаза — лошадь исчезла, но звон сбруи висели в воздухе. Пододвинулся к брату и шепотом сказал: 

— Это — Айдахо... Ты увидишь. 

— Это председатель, — сказал Вася, зевая. — Пойди, воды набери. Сейчас про чего-нибудь будет спрашивать. Специально проверяет. 

Миша с котелком пошёл к реке. Когда вышел из светового круга костра, остановился и посмотрел туда, откуда ехал Айдахо. Снова сверкнули огни в глазах Небраски, её грива крылом сыграла на ветру, и широкая грудь закрыла собой все пространство.

— Айдахо! — крикнул Миша, убегая к реке. 

Когда вернулся, увидел у костра председателя. 

— Кто ешё с вами? — спросил председатель.

— Все тут, — ответил дед Матвей, вешая над огнём казанок.— Поешь с нами картошки?

— Можно. — Председатель поднялся, пошёл к бричке, долго шуршал соломой. Вернувшись, положил на тулуп кусок сала толщиной в три пальца. — И вот. — Поставил рядом бутылку водки. — Это нам с тобой, Матвей. 

— Казённая. Не наш вонючий, — заметил старик. — А к нам за каким делом с ею-то? 

— Хотел в другой компании... Да не взяли, — сказал председатель, тяжело лёг, достал папиросу и закурил. Сделав две затяжки, бросил окурок в огонь. — Дай, Матвей, твоего самосаду. Эта не берёт.  

Дед Матвей стал ладить самокрутку. Изладив, передал председателю и принялся за другую.  

Миша смотрел на суровое, сосредоточенное лицо председателя, и ему казалось, что этот большой, крепкий человек сейчас вот-вот расплачется. Даже усыкрылья опустились, повисли. 

— Хочу просить тебя, Матвей, — начал председатель, затягиваясь самосадом, — чтобы с мужиками поговорил. 

— Не уж опять война? 

— Какая, к чертям, война!.. Подговори, чтоб меня из председателей... Пусть неудовольствие напишут в район...

— Это как же? — не понимая, спросил старик. 

— Хочу податься на стройку... 

— Да разве тебя народ отпустит? Ты же не Фронька-пасечник… Гляди, как с тобой сена наметали. И в колхоз и себе… Ты скоко, Васька, наметал с луга? 

— Я не метал,— соврал Вася. 

— Ну, так как, дед... поговоришь с народом? — спросил председатель. 

— Что ты у меня спрашиваешь? Будто я всему голова. Ты настой перед начальством. 

— Стоял. Не помогает. Дотяну до ноября, и пусть другого назначают.

— Побойся Бога, Митька! Кого у нас поставить? Почитай — некого.  

— Из района пришлют. Ну, давай свою картошку. — Председатель достал большой нож из-за голенища, принялся нарезать сало. — Васька, пойди, возьми в бричке стаканы. 

Вася поднялся, поковылял к бричке.

— А можно мне у вас остаться? — вдруг спросил Миша. 

Председатель удивлённо посмотрел на мальчика. 

— И чего делать у нас будешь?

— Жить. 

— Опять ты за своё, Ефрейтор. — Вася со звоном опустил на тулуп стаканы. 

— Ты, Васька, не лайся на мальца. 

— Кем будешь у нас? — спросил председатель с интересом. 

— Конюхом, — ответил Миша.— С дедом Матвеем... На лошадях ездить. 

— Конюхов у нас уже два есть. Вот дед Матвей и Харитон… А когда вырастешь, что будешь делать?  

— То же. 

Вася рассмеялся. Смех у него вышел злорадный. 

— Скоро про лошадей забудем, — сказал председатель. — Все на тракторе ездить станем, 

— А дед Матвей? — спросил Миша. — Он куда? 

— А я помру счастливо. — Дед сбил с горлышка тёмный сургуч и налил в два стакана водку. 

«Обманывает, — думал Миша. — Не будет никогда, чтобы лошадей не было. Такого не может быть. Птицы всегда есть, и небо, и звезды... И лошади будут всегда...» 

Председатель и дед выпили. Стали есть картошку с салом. 

— Мне бы сейчас эти трактора, я бы сам всех лошадей под нож, — жуя, сказал председатель. — Корма не надо. В ночное не надо. Бензину налил — и все заботы. — Он глянул на Мишу. —  Вот ты вырастешь, выучишься. И сделаешь такую машину... которая заменит всех лошадей.  

— Не буду я, — сказал Миша. Посмотрел в сторону пасшегося табуна, и ему показалось, будто чёрная тень мечется между конями, полосуя ножом по их шеям. 

— Чего не будешь? — переспросил председатель. 

— Машину делать. Я лучше на лошадях... Они живые… 

— Это правильно, — подхватил дед Матвей. — Бензин кончится... травой не накормишь. 

— А ты, Вася, кем будешь, когда вырастешь? — спросил председатель. — На тракторе или на лошади станешь работать? 

— Художником. В город поеду. Или в Красный Луч на машиниста, который в шахте. Там харчи и одежду дают. Я в газете читал. 

— Это конечно, — сказал дед Матвей, — художником лучше, чем конюхом. 

— А если не возьмут? — Председатель взялся за бутылку. 

— Тогда в офицеры. 

— Когда убьют? — спросил дед. 

— Войны теперь не будет. Мы всех победили. Ефрейтор, пойдём в армию? 

— Я тут останусь, — сказал Миша. 

— Ты почто его Ефрейтором обзываешь? — спросил председатель. 

— А он говорит, что у него отец был ефрейтором. А я знаю. Мой дядя — майор. 

— Вот... и ефрейтор! — громко сказал Миша. 

— Майор, — уверенно подтвердил председатель. 

— Нет, ефрейтор! 

— Для вас — майор, а для Михайлы Петровича — ефрейтор, — сказал дед Матвей уверенно. — Ему виднее. Это же его отец. 

— Брехун ты, Ефрейтор. Надо правду всегда... как на картине. 

«Правду, правду... А сам врёт...» — Миша отвалился от котелка и стал смотреть на небо. Все громко жевали. Он слушал и думал, что Вася плохой брат, хоть и сильный. 

Когда наелись, дед Матвей и председатель легли на тулуп на спины. 

Прочертив белую полосу, к земле пролетела звезда, за ней — вторая. 

— Много сегодня звёзд падает, — заметил председатель. 

— К жаре, — добавил дед. — А ты, художник, ночь можешь нарисовать?. 

— Чего в ней интересного, — выдавил сквозь полный рот Вася. Он доедал картошку и сало. 

— А давайте звёзды считать, — предложил Миша. 

— Ты того, Ефрейтор? — сказал Вася. — Их посчитать нельзя. Сильно много. 

— Кому — много, а кому — и посчитать, — уверенно сказал дед Матвей. 

— Вон там, — Мишу ободрили словами старика, — две собаки бегут. Одна — как наш Угадай, а вторая... — Он указал пальцем на хвост Млечного Пути. — А вторую зовут — Саскачеван... 

— Таких звезд не бывает, — заявил Вася. 

— А,вон, внизу, — Миша, не обращая внимания на слова брата, показал на край неба, — птица летит с крестом на голове. Только он перевёрнутый, а не такой, как на церкви. Вон, смотрите, хвост... а, вон, крыло... А, вон, ковш. — Поднял руку, указывая на свод неба. — Сейчас в него вода наливается... А утром будет выливаться... А вокруг вон той звезды все другие крутятся... Она стоит, а все другие вокруг неё. Она самая главная на небе. — Уселся и посмотрел на старика, на председателя, желая увидеть в их глазах согласие со своими словами. — Она называется — Массачусетс. 

— Сам ты — Ефрейтор Массачусетс! — выпалил Вася. — Дурило! 

— Это не Масс... — Председатель запнулся. — Полярная звезда называется. 

Миша посмотрел в ночь и неожиданно громко крикнул:  

— Это у вас она — Полярная… А по настоящему — Массачусетс!

— Откуда ты всё это выдумал? — Председатель сел на тулуп по-турецки. 

— Я на небо смотрел, когда... Когда... Она — самая главная для всех. 

— Да-а, — многозначительно произнёс председатель. — Говоришь, Массачуз... Васька, у тебя сколько ночных было? 

— Десять, — не моргнув, соврал Вася. 

— Так и запишем, — председатель достал книжечку из кармана гимнастерки. — А у тебя, Ефрейтор? 

— Два. 

— Так мало? 

— Я больше не ездил. 

— Соврал бы для порядку. Тебе всё равно трудодни не идут. Сказал бы пять хотя бы. 

— Мне нельзя врать. Не разрешает... — Миша уже был готов произнести имя Айдахо, но побоялся. 

— Человеку кто может запретить брехать?  —  сказал дед Матвей. — Себе хозяин. Хочешь — говори... На то язык без костей. 

— А мне нельзя. 

— Да, Ефрейтор, весело тебе будет в этой жизни. — Председатель встал, отряхнул колени.— Так потолкуй с мужиками, Матвей. Они тебя уважают. Всё равно уйду. 

— Красиво говоришь, Севастьяныч. У тебя свой ум, а у мужиков — свой. Ты им такой подходишь. Езжай... Потолкую. 

Жеребец, до этого мирно щипавший траву, почуяв хозяина, стал дергаться на месте. А когда почувствовал натяжение вожжей, рванулся с места и исчез в темноте. Только ещё долго звенело эхо, бежавшее следом. 

Вася укрылся ватником и уснул. 

От леса стали доноситься охающие звуки. Им изредка отвечали фырканьем лошади. 

— Деда, а почему никто не верит мне? — спросил Миша. 

— А я верю, Михайло Петрович. 

— Ты один. 

— Это уже много. Вот если бы совсем никто... Так и то...  

Старик замолчал. Подбросил в костёр соснового сушняка, — пламя лихорадочно запрыгало, принялось жевать дерево с прожорливым хрустом. Улёгся. 

Миша пристроился к нему под бок. И спросил: 

— А мне можно у тебя жить?  

— Конечно, можно. Если мамка твоя дозволит. 

«Не дозволит», — подумал Миша  

— Ты ватником укройся. К утру холодать начнёт... И спи. 

— А кони? 

— Кони? Им ночь в удовольствие. 

Дед Матвей тяжело дышал и сопел. От него крепко пахло махоркой. Он быстро захрапел, присвистывая. Вася спал давно, свернувшись калачиком. 

Миша долго лежал с открытыми глазами. По небу мимо него бежали Угадай и Саскачеван. Прошла корова, только без рогов, прошмыгнула змея, чиркнув огненным хвостом... Вдруг вспомнился свой яр, соловьиные гнёзда. 

 «Там птенцы уже давно улетели... А пень Иллинойс один. Вот если бы его  сюда... В сарае его без меня разрубят...» — подумал он с сожалением. Поднялся и пошёл к реке. 

Серебряная лунная дорога на воде стала шире. Громкие удары у тёмных кустов краснотала рвали сплошное песенное полотно  сверчков... 

От леса отделился всадник, и с ним рядом, весь блестящий, бежал волк. 

 — Айдахо! — радостно закричал Миша. — Я знал, что ты вернёшься... Я ждал тебя. А можно мне здесь конюхом остаться? 

«Можно». 

— Я не умею запрягать лошадей. 

«Дед Матвей научит». 

— У меня нет кнута. 

«Дед Матвей сделает». 

— Настоящий? 

«Иди спать», — сказал Айдахо. 

— Постой, Айдахо. Я разгадал загадку. Я теперь знаю, что такое Массачузетс. 

«Это тебе Иллинойс сказал?» 

— Нет! Я сам. 

«Об этом, кроме меня и старого пня, никто не знал». 

— Я сам. Это звезда... Самая главная. 

Айдахо дёрнул поводья — лошадь шагом пошла к лесу. 

— Айдахо, ты куда? 

Но охотник молчал. 

— Почему ты уезжаешь? Ведь я узнал тайну сам. 

«Ты уже взрослый». 

 И Небраска взяла галопом. Волк мчался рядом огромными прыжками. 

Костёр догорал. Пламя пряталось в углях. 

Миша лёг рядом с дедом, укрылся ватником и стал смотреть в небо.  

«Завтра меня мамка заберёт», — подумал он. Но в душе не было ни горечи, ни печали.  Думал об этом с полным равнодушием. Снова пришли на память его яр и соловьиные песни, Светлонеб, птица, похожая на парусник. Он отыскал в небе звезду Массачусетс и долго смотрел на нее, желая, чтобы она вдруг упала с неба прямо на луг. Но звезда неподвижно висела над всем, что было вокруг, и старчески моргала. 

«Сначала я буду таким, как Васька, — думал Миша.— Потом как мамка, как тётя Дарья... И меня будут обманывать, как председателя... Буду воровать сено... И умру, как дед Матвей... А куда денутся звезды? Айдахо? Теперь его никогда со мной не будет. — И всплыли слова Айдахо: «Ты уже взрослый». — И почему нельзя не быть взрослым?» 

Когда в сети утренних облаков забился круг солнца. Миша встал и пошёл к воде. 

Всё вокруг спало. Только за рекой чуть слышно шумел лес... Пробежал ропот по траве. У самого горизонта Миша увидел, как на солнце наехал всадник на вороном коне. Хотелось дотянуться до него рукой. 

Но всадник был далеке-далеко.  

Миша оглянулся на спящих у костра, на дальнее село, словно хотел попрощаться, и, протянув руки к солнцу, побежал, крича:  

— Айдахо, возьми меня с собой! Возьми... Я не хочу быть взрослым!..

 

 

 

 

 

 

ОСАДА  КАРФАГЕНА

 

Повесть

 

 

1

По залитой ярким июльским солнцем сельской улице бежала высокая полноватая женщина. Песок разъезжался под босыми ногами и обжигал ступни, и ей казалось, что с каждым новым шагом она всё глубже проваливается в глубокую горячую трясину. Пробежав три десятка шагов, она останавливалась и хваталась за сердце, стараясь удержать его на месте.

— Шо сталось, Варка?! — крикнул ей вслед женский испуганный голос из-за тына. — Куда бегишь!?

Но, оставшееся без ответа, зазаборное любопытство сразу перешло в злую брань и полетело вдогон, ударяя больно в спину, заставляя ещё быстрее бежать.

Добежав до колодца, что одинокой часовенкой возвышался на самом толковище сельской площади, Варвара схватилась рукой за полированный ухват коловорота, стараясь удержаться, чтобы не упасть. Белый платок сбился на затылок, волосы упали на лоб и прилипли, утонув в половодье пота. Сердце металось в груди точно дикий зверь по клетке, застигнутый пожаром. Постояв секунду-другую в раздумье и переведя дыхание, женщина, не спеша, твёрдым шагом пошла в сторону хаты, которая замыкала угол от двух проулков, вбегавших на площадь. 

В чужом дворе навстречу ей из-под хлева с хриплым лаем вылетела чёрная кривоногая собачонка, злобно скаля мелкие белёсые зубы. Псина уже была готова вцепиться в ногу, но получив короткий удар задубевшим, как кныш, большим пальцем, с жалобным воплем скрылась под воротами хлева. Варвара стремительно прошла по грязному двору и снова в нерешительности остановилась на низеньком деревянном крылечке. Поправила 

блузку, косынку и, оглянувшись мельком на площадь, перекрестившись, и резко толкнула дверь.

В хате у окна на табуретке сидел мужик в серой косоворотке, опущенной поверх солдатских галифе. Босой, он чинил сапог, посаженный на стальную ногу — прокалывал в подошве шилом дырки и вбивал в них квадратные берёзовые гвоздики. Варвара прикрыла за собой дверь и прислонилась к ней, чтобы не упасть. Мужик сидел спиной к гостье и продолжал вбивать гвозди, ожидая, когда женщина заговорит. Но от быстрого бега и волнения, дыхание у Варвары сбилось, и она хватала воздух широко раскрытым ртом, не имея сил вымолвить даже слово.

— Тебе чего? — не выдержал мужик.

— Ро... Ромась, миленький! — пересиливая себя, выкрикнула женщина с мольбой в голосе и, поперхнувшись собственными словами, застыла в испуге. Язык холодным камнем застрял во рту.

— Садись. Не стой. — Ромась медленно повернулся на табуретке, протянул руку и пододвинул свободную табуретку женщине. — Гостем будешь. 

— Ромась, я за тебя на любую работу в колхозе... И косить... И на току... Ну, якую скажешь! Бог не дасть сбрехать! Только ты не откажи, Ромась, миленький. Я тебе ноги целовать стану...

— Ты сдурела, Варвара, як мне сдаётся? — хозяин заёрзал на табурете, пытаясь избавется от неловкости. Нервно ударил по гвоздю. Тот пошёл косо. — Говори, чего нада?

— Ой, Ромась! Согласись! Согласишься? Мы тебе усю работу у колхозе...

— Сдался мне тот колхоз! Не хожу я в него, — раздражённо сказал Ромась. — Ты про дело давай, если чего от меня надобно. 

Он ещё раз пододвинул к женщине табурет.

— Ой, только не откажи, Ромась миленький! — Варвара оторвала руки от кончиков платка и снова схватилась за них, словно за спасительную соломинку. — Сейчас стою я в дворе... Телёнку траву режу. Гляжу, якиесь два дядька около тына крутятся. «Дай, молодица, воды попить». Я им кружку... Траву тихо режу, а сама — откуда и хто такие? А як узнала, то сразу до тебя... — Дыхание женщины снова сбилось и она умолкла, словно задохнулась. Но, перехватив удивлённый, непонимающий взгляд хозяина, снова взмолилась: — Ромась миленький, не откажи. Я тебе половину своих трудодней отдам... А то ... и все.

— Ты их себе лучше оставь, — равнодушно сказал Роман, выслушав комканую речь. Но когда женщина произносила слово «миленький», ёжился, а по лицу его пробегала чуть заметная нервная дрожь, точно больно кололи чем-то острым. — Ты, Варвара, говори толком — хто приходил и чего от тебя хотели? Некогда мне.  

Ромась поднял с пола второй сапог и принялся разглядывать его.

— Так я ж сказала! — снова взволнованно выпалила женщина. — Одного зовут Макогоныч, а другого...

— Какое мне дело, как зовут тех, хто до тебя в двор ходить! — не выдержав, попробовал крикнуть хозяин. — Говори, из чем пришла?

— Ой, Ромась, миленький, изделай... — Мокрое лицо Варвары накрыла смертная желтизна. Ей показалось, что этот хмурый, не поднимающий головы, мужчина встанет сейчас и вытолкает её из хаты на двор, как в могилу.  И  она ещё быстрей затаратори-ла: — Начальник этот, Макогоныч, и его тракторист приходили. Они мимо нашего села канаву якую-то рыть удумали. Копальщиков нанимають. Про мужиков спрашивали... шоб копать... А они трактором закидывать... Деньги за работу сразу дають... Через две недели этот... Ну, шо вперёд платять?..

— Аванс, — буркнул под нос Ромась.

— Во, во... Аванц... Потом получку... Я бы своего Серёжу послала, так он не умеить ещё. Ромась, миленький ,а ты можешь. А я за тебя в колхозе...

— Да не хожу я в колхоз! — повторил Ромась. — А чего ещё говорил тот начальник?

— Шоб хто хочить — пусть идёть уже завтра.

— А по сколько платить будуть?

— Ой! — испуганно выпалила Варвара. — Я ж не узнала! Сейчас сбегаю. Серёжу пошлю...— Женщина ухватилась за дверную ручку, готовая бежать. — Они у нас за бродом... Будку трактором притянули.

— Про аванс я и без тебя узнаю. А тебе от меня чего?

Женщина отрешённо посмотрела на Ромася и поняла, что пришла напрасно. Язык снова перестал её слушаться. Она вдруг обмякла, плечи повисли, губы нервно задрожали, искривившись. Глаза вдруг наполнились блеском слёз.

— Ты или говори, или иди! — сказал резко хозяин и встал.

— Пойди на этую канаву, — с огромным трудом сдерживаясь,

чтобы не разрыдаться, выговорила Варвара. — А мы тебе половину трудодней своих отдадим. А деньги, канавные пополам... Совсем голые и босые ходим... Эту зиму якось протянули... Так мы покосим... Серёжа мой ...

— Малой еще твой Серёжа. Гляди, грыжу наживёть...

На дворе радостно тявкнула собака. Заскрипели петли входной двери. Варвара испуганно оглянулась на шум, а затем, посмотрев на Ромася, с безысходностью в голосе произнесла:

— Я и на Таньку твою трудодни отработаю.

В хату вошла маленькая худая женщина лет тридцати с длинным вздёрнутым острым носом и следами оспы вокруг него. Увидев гостью, она испуганно остановилась в дверях и уставилась на Ромася. Уцепившись за него глазами, словно репейник в собачью шерсть, крикнула гостье:

— Ты чего сюда пришла!?

— Не твое это дело, — отвитил Ромась.

— В моей хате и не моё дело!?

— Иди, Варька, — тихо сказал Ромась. — Я сам про всё прознаю.

— Чего это ты будешь для этой сучки, взнавать!? — воскликнула Татьяна и, отступив от двери, освобождая выход, крикнула в лицо женщине: — Шо ты до людей пристаёшь!?

— Замолчи! — громко сказал Ромась. Подойдя к Татьяне, обхватил за плечи и подтолкнул к печи. Та не сопротивлялась. Только зачем-то принялась взмахивать короткими руками, как цыплёнок крыльями. — А ты иди, Варвара, — недовольно добавил он. — Разузнаю... и скажу... Или твоему Серёже передам. А  сюда не ходи...

 

 

2

Когда-то Ромась и Варвара  любились.

Провожала она его в армию в уже таком далёком сорок пятом, пела и веселилась вместе со всей деревней и обещала ждать.

В тот год запоздало бабье лито. Поначалу осень всё хмурилась, надрываясь ветрами, гоняла жёлтую листву по опустевшим садам и полям. Но вдруг накатило в средине октября тепло. Зависли в воздухе длинные белые нити паутины, и, глядя на их неподвижность, можно было подумать, что время застыло, остановилось. Только журавли, собиравшиеся в стаи и кружившие над голыми полями, тревожными криками вещали скорое приближение холодов — с небесной высоты им было виднее.

В селе провожали в армию парней.

Во дворах, где были новобранцы, разливались гармони, задоря захмелевший народ. Вдруг над селом чей-то могучий голос запевал про Дорошенку. Но его перебивали голоса из других дворов: 

 

 Мы вели машины, объезжая мины,

По путям-дорожкам фронтовым...

 

Всему этому веселью затравленно подвывали собаки.

«До хаты пора,  —  шептала  Варвара на ухо Ромасю, прижимаясь к его щеке губа-ми. — И зачем парней в армию беруть. Война уже кончилась».

«Без этого нельзя».

«Ждать тебя скоко?»

«Ещё не ждала, а уже плачешь».

Они лежали на берегу реки и слушали тихий шум ночи. Под обрывом у самой воды какой-то зверёк, — должно быть выдра, — долго плескался, затем зашумел прутьями краснотала и умолк, затаился. И всё затихло. Только река продолжала отсвечивать неясным ночным светом.

«Ой, Ромась, як же я буду без тебя теперь?»

«Пойдём и скажем твоим батьке и мамке».

«Придумаешь такое».

Варвара поднялась и уселась на колени. В лунном свете матово блестели её полные бёдра. Замитив, что Ромась смотрит на них, натянула на колени подол юбки.

«Не нагляделся ище?»

Ромась молчал.

«Я говорю — не гляди! А самой ой як хочется, шоб ты всё время на меня смотрел».

Варвара стремительно вскочила, сбросила на землю блузку, выскользнула из юбки и осталась стоять в одной рубашке. Яркий свет полного месяца обливал серебром её белую фигуру. И Ромасю чудилось, что это на берег выбежала русалка, которая сейчас плескалась под обрывом, и что нет вокруг осени, и эта ночь никогда не кончится.

 «Скажи, шо ты меня любишь». — Варвара снова упала на колени рядом с парнем. 

«Люблю... Ты замёрзнешь».

«Не так. Скажи: люблю тебя, люблю, люблю...»

Ромась приподнялся и попробовал взять руки Варвары в свои, но девушка ловко отпрыгнула, смеясь.

«Ну, говори, что ты меня любишь!»

«Ты далеко. Не услышишь».

«А ты крикни!»

«Собаки только-только унялись в селе. Распугаем».

«И шо ты за человек, Ромка? — Варвара легла рядом с парнем на ватник. — Мне хочется, шоб ты всё время говорил, шо любишь меня».

«Ты будешь меня ждать?»

«Для чего спрашиваешь? Без тебя теперь никуда... А ты гляди там, в армии...»

«А чего глядеть. Мы уже с тобой вроде як записанные...»

Долго лунный свет высвечивал луг за рекой, лес, стараясь не заглядывать на берег.

«Ромась, а звёзды далеко или близко?» — спросила Варвара, глядя в небо.

«Зимой — далёко...»

«Ой, шо теперь будить?» — перебила тревожно она. 

«А летом — рукой можна зачерпнуть. — Не заметив девичь-ей тревоги, сказал  Ромась. — Которые сильно близко — за тучи цепляются и падають». 

«Ты каждый день писать письма должен. Будешь?»

Роман пошевелил занемевшей рукой, на которой лежала голова Варвары.

«Чего молчишь? Не будешь писать?»

«По руке мурашки ползуть...»

«Ну, и пусть ползуть... Ты будешь писать каждый день, обещай!»

«Буду... — ответил Ромась. — Давай пойдём к твоим и ска-жем про всё».

«Батько на мне свой костыль поломаить».

Но ей хотелось кричать о том, что случилось сейчас у них с Романом. Она была счастлива и даже жалела, что это не произошло раньше, а только, когда Роману нужно уходить от неё. Почувствовала, что вдруг, в одночасье окунулась в совершенно иную жизнь, о которой она догадывалась, и мысли о которой наполняли душу неясной дурманящей мутью уже не один год. И сейчас казалось, что видит она, как, стелясь над ночным лугом чуть заметным сизым туманом, от нее уплывает та, бывшая, до смешного неинтересная жизнь и исчезает за лесом. А новая, почему-то лишённая головокружащего дурмана, словно молодой месяц, родившись, впустила её в себя. И чудилось, что эта, другая, жизнь чиста, до звона прозрачна, ясна и понятна.

«Ромась, попросись, чтоб тебе на весну в армию взяли», — сказала Вапвара. Голос снова стал сеять тревогу. И зачем-то добавила: — Брата Андрея убили ж на войне... А люди болтают, что новая буить. На турка теперь пойдём...»

«Нельзя». 

«А как же я без тебя теперь буду?» — Тревога сменилась отчаянием. Ромась что-то говорил, но Варька не слышала его. Казалось сейчас, что слышит совсем иной голос. И он, далёкий, завораживающий, сладко поющий, манит за собой. Чувствовала, что не хозяйка она уже себе, что эта новая жизнь тянет её в сладкий, крутящийся омут. И единственная ниточка, которая держит на поверхности и не позволяет утонуть — лежащий рядом Роман. Она прижалась всем телом к парню, словно хотела прирасти навсегда, чтобы очутиться в этом омуте вместе с ним. Но сладкая круговерть не принимала его, отрывала от неё.

«Говорил — замёрзнешь». — Роман набросил на Варьку полу ватника, ноги прикрыл юбкой.

«Ромась, миленький. Пропаду я без тебя. — Варварины глаза утонули в слезах, слезах надвигающейся беды, которую она не может обминуть, как отяжелевший дождь не может не упасть на землю. — Не уезжай... Прошу тебя...» — И закрыв глаза, она беспрестанно повторяла в мыслях одно и то же: «Пропаду я без тебя! Пропаду...» 

«Скажем матери. Чего крыться?..»

«Да шо ты заладил про мать и отца... Ромась, миленький не уезжай...»  

Варвара обвила шею парня руками и стала безудержно целовать глаза и губы. И почудилось вдруг, что нет Ромася рядом,

а обнимает она какую-то тень, Эта тень опутала её десятком тонких, извивающихся рук-лент, подхватила и понесла в горячую, искрящуюся высь, откуда доносились сладкие, усыпляющие звуки. И чем выше она уплывала, тем слаще становилось звучание нежной песни, падающей на неё с ярко освещённых небес. А она не сопротивлялась, с радостью утонула в сладостном забытье... 

 

 

Ранним утром Ромась с худым узелком ушёл на большак в солдаты…

 

 

А к полудню того же дня, в селе появился старший сержант Павел Горлач, сын Варькиных соседей, провалявшийся последние полгода в госпитале и демобилизованный по случаю окончательной победы в войне. И Варвара из надрывно громких проводов попала в весёлый и радостно горластый угар встречи живого героя. После трёх дней гуляния очнулась она на сеновале соседского хлева, среди горького аромата пересохшей травы в объятиях разудалого Павла. 

А через неделю уже пошла за демобилизованного сержанта.

Только после записи в сельсовете уже никакого веселья не было. Свёкор хотел было по пути домой забежать к деду Харитону за сулеей, но свекровь недовольно заголосила на полсела:

— Погуляли уже, когда встрелись. Корми гостёв — а потом самим с февраля христарадничать!? — И махнув дрỳжкам худой рукой, сказала: — На другой раз придёте!

Правда, Павел по дороге из сельсовета два раза забегал к соседям. И когда пришли в свой двор, он уже немного шатался.

За ними увязались два весельчака с гармонью и бубном... Но свекровь напустилась на парней пуще иной собаки.

Свадьбу гуляли немо. На стол поставили чёрный чугунок с картошкой, заправленной жареным луком. Раздали деревянные ложки, и рядом положили по одному солёному огурцу. Когда начали есть, во дворе снова заголосила гармонь. Варвара поднялась из-за стола, желая пригласить гостей. Но свекровь опередила — выскочила в сени и с грохотом задвинула железный засов на входной двери.

В дверь стучались.

— Открой! — попробовал приказать свёкор. 

— Не эсдэ  .. Не постреляють, — огрызнулась свекровь. Уселась за стол и тупо упёрла белёсые ядрышки глаз в ложку, в которой дымилась картофелина. 

Гармонь удало пропела ещё несколько слов, а потом, взвиз-гнув обижено, умолкла и ушла со двора...

 

 

Молодые полезли на печь...

 

 

Потянулись зимние скучные дни с однообразной домашней работой. Иногда встречала Варвара у магазина тётку Василину, мать Романа, учтиво здоровалась, отводя глаза. Но спрашивать о чём-либо не решалась. Да и должна ли была интересоваться каким-то парнем чужая жена... 

Павел, как бывший заряжающий САУ , определился механиком в МТС . Он пропадал на машинном дворе неделями, возвращаясь домой только на воскресение. И всегда пьяным. На несмелые упреки жены отвечал буйным гневом. Однажды за невестку вступился свёкор. Но сын в пьяном угаре огрел отца чаплинником по спине, после чего старик месяц лежала на печи, харкая кровью, днем и ночью стеная от боли, и вскоре умер. А машино-тракторное начальство не долго терпело хмельные проделки механика, ко всему прочему оказавшегося записным лодырем и безутешным неумёхой. Возвратившись в село с десятью тридцатками, — заработком и выходным пособием, — Павел просадил половину с председателем колхоза, бывшим пасечником, и получил должность конюха. Оказавшись охранником гнедого пятилетнего жеребца и читырёх престарелых кобыл, он чувствовал себя на колхозной конюшне хозяином жизни. За бутылку самогона позволял «спользовать» животину и телеги. В отсутствие в селе председателя, Павел запрягал жеребца в бричку и куролесил по улице и переулкам, стараясь аккурат подмять копытами нерасторопную, загулявшую кошку или случайно выр-вавшегося со двора на свободу пса. Маленькую коморку у входных ворот конюшни, где хранились хомуты, вожжи и седёлки, отгороженную от денников стеночкой, плетённой из худых прутьев ивняка, вымазанных толстым слоем глины, он превратил в «шанхай», где собирались мужики «забить козла» и потолковать «за военну жизню». Про дом Павел, казалось, и не вспоминал, часто ночуя на конюшне, обходясь вместо домашней стряпни подношением за «спользованных» коня и телегу.  

Варька старалась не думать и не вспоминать про Романа. Да и зачем ей выкручивать душу, как сухие коренья, когда живот крепко уже надулся и кто-то живой иногда требовательно стучал в грудь, заставляя останавливаться дыхание. Только раз защемило Варькино сердце по улетевшему счастью. Как-то невзначай набежала удушливая волна, словно дым от весеннего костра: в августовскую жаркую пору потянуло её на заветное место к речке. Уговорила она Павла сходить вечером на берег. Захотелось ей, как голодному хлеба, ещё раз окунуться в сладкий омут, услышать песню, что угасающим эхом иногда долетала от берега до хаты и продолжала тревожить душу.  Надеялась, что на берег невидимый Дух счастья принесёт им от леса, луга и реки её заветную песню, и наполнит ею каменное нутро мужа.

Они сидели у реки битый час молча. Варька ждала, что вдруг от леса налетит ещё не забытый, сладостный порыв и, накрыв собою их, вдохнёт в душу Павла хоть малую толику нежности и любви. А он, тяготясь присутствием жены, беспрерывно садил самокрутки из едкого самосада, и дым от них стелился плотным облаком над рекой, затмевая свет кровавого летнего заката. Уже и звёзды проклюнулись на потемневшем небе, а вокруг всё молчало, точно обиженные река, луг, лес и даже ветер не хотели замечать Варьку.

За рекой кто-то зажёг костер.

Павел оживился, стянул сапоги, поставил их рядом с женой, поднялся, и, смачно сплюнув, буркнул: «Я пошёл». Он в три прыжка перелетел брод, засеменил босиком к манящему свету костра и растворился в серой темени луга. Вскоре у огня загорланили песню. И из месива звуков можно было выделить пьяный голос мужа. 

Варьке хотелось заплакать, побежать к тётку Василине, поклониться в ноги и умолять вернуть ей Романа. Да кто приветит брюхатую бабу — чужую жену да ещё и при живом муже. И в сухих её глазах не было слёз.

Она тяжело поднялась, подхватила мужнины сапоги, и, переваливаясь из стороны в сторону, медленно пошла домой вдоль реки. Ещё не остывшая за жаркий день земля почему-то холодила босые ноги. Но идти быстро не было сил. И ей казалось, что она замерзает. 

 

3

В середине декабря, когда за глиняными стенами хаты мела и выла снежная заверть, при первых лучах холодного солнца Варвара родила сына.

Об этом доложил Павлу, посланный на конюшню, внук бабки-повитухи. Конюх оставил лошадей, побежал в село, выпросил самогона и, не приходя домой, устроил весёлый праздник для дружков прямо на конюшне. Веселились весь день до поздней ночи. Народ разошёлся, а Павел заснул тут же, подложив под голову седло. Разбудил его ошалевший председательский жеребец, стоявший в деннике за плетёной стенкой хамутни. Перед тем сонный конюх, ворочаясь, опрокинул керосиновую лампу; огонь долго тлел на войлочной попоне, наполняя закуток ядовитым дымом. Жеребец громко ржал, призывая на помощь, и будоражил несчастных кобыл. А когда огонь голодным сполохом взмыл к стропилам и стал лизать соломенную крышу, конь всей своей свирепой мощью навалился боком на стенку, завалил её и, ударив конюха копытом в колено, вырвался на уже ярко освещённый, белоснежный двор и с диким ржание умчался в ночную холодную тьму подальше от слепящего, жгучего зарева.  

Павел, не чувствуя боли в ноге, успел открыть денники, выпустить кобыл и годовалых жеребят. 

На пожарище сбежался полусонный люд. Но тушить никто не взялся, резонно рассудив, что пылает далеко от сельских хат, да и добро-то колхозное, а не своё.

Ближе к полудню, когда ещё дымились угли, на пепелище из района подъехали на санях трое: два милиционера в тёмно-синих шинелях, засупоненные в крепкие кожаные портупеи, и сухонький, маленький старичок в коротком полупальто и белых бурках. Один милиционер допрашивал конюха, — благо, Павел и не уходил с пожарища, а второй пошёл по дворам расспрашивать свидетелей и составлять протоколы за «кражу колхозного имущества» на тех, кто сжалился над полуголодными брюхатыми кобылами и с пустого, холодного снега загнал несчастных животных в тёплый хозяйский хлев.

Старичок споро и деловито обходил дымящиеся остатки колхозного добра и что-то быстро записывал в толстую тетрадь. За ним, как несмышлёный барашек за овцой, бегал председатель, мордатый Сафрон-пасечник, и, севшим от беспрерывного крика и 

ругани на морозе, голосом материл конюха, стараясь разглядеть в записях старичка что-либо важное для себя.  

Районные дознаватели уехали на ночь глядя, прихватив с собой Павла. 

Мытарили его в милиции недолго. К обеду следующего дня он поставил смачные жирные закорючки на десятке листов и, пообещав следователю, что никуда не сбежит, был отпущен домой. Когда Павел напяливал шапку, старичок, оказавшийся самым главным следознаем в районе, как-то невзначай сказал мягко и вкрадчиво, точно хотел приласкать злую собаку:

«Суд тебе штраф в десять тысяч назначит. А слиняешь — десять лет впаяем».

И только выйдя на полусгнившее крыльцо казённого дома и сделав несколько шагов, Павел почувствовал безудержную боль в колене. Он кое-как доплёлся до рынка, надеясь найти там попутную машину или подводу, но вместо них, как на грех, нос к носу столкнулся с однополчанином, списанным с войны по причине осколочного ранения в голову. Наскоро выплакав бывшему наводчику в распахнутую шинель своё несчастье, Павел как будто сразу избавился от душевной тяжести, как от сущей безделицы. Тем более, что контуженый однополчанин, клятвенно разбивая о собственную грудь кулаки, пообещал помочь уладить дело, — милицейский старшина, определённый на спец-должность ночного топтуна-охранника парадной двери здания райкома-исполкома — его родной брат.

По последнему стакану бойцы выпили уже около десяти вечера, потому что внезапно, вдруг подоспел ненавистный час закрываться рюмочной. И Павел, точно очнувшись, сообщил своему приятелю:

«У меня позавчера... сын народился!.. Во як! А я ещё не видал его... Ты у меня кумом будешь!.. — и надрывно запел: — «Над крылечками дым колечками...»    

«...и черёмуха под окном...» — подхватил приятель.

Попутка довезла пьяного конюха до перекрёстка, где с большаком схлестывалась дорога, бежавшая из села. «ЗИС» осветил холодным огнём занавоженный съезд, скатывавшийся в поле.

Долго ждал, пока пассажир выберется из кузова на снег. И умчался в стынущую ночь.  

Оставшийсь на обочине в кромешной тьме, Павел долго соображал, куда идти.  И, пересиливая боль в распухшей ноге, поплёлся, угадывая натоптанную твердь...

Нашли Павла через три дня у длинной скирды, что стояла в двух сотнях метров от большака. Туда его заманила дорога-обманка, накатанная санями, возившими солому на подстилки скоту. Он скованно спал, поджав ноги, отгородившись толстой охапкой соломы, как от злых собак, от назойливо кусачего мороза, от невзвешенного трезвым сознанием, неподъёмного штрафа за поджог, от мало ему интересной нефронтовой жизни. Руки закостенелой хваткой крепко держались за больную ногу. Лицо Павла застыло с совершенно живой гримасой. Нашедшему бездыханное тело, показалось, будто нога у Павла всё ещё продолжала болеть.  

После похорон Варвара переселилась от свекрови в собственную хату. Перебираться — дело недолгое. Через низенький тын переступила — и родина.  

Вскоре на сельский погост к разваленной церкви отвезла она и собственную мать. После этого дом и вовсе осиротел. 

С приходом весны стали затягиваться понемногу житейские раны. Но подоспела новая напасть — косящей болезнью по дворам пополз чёрный слух про налог на сады. И что брать власть его вознамерилась не грушами, вишнями и через год — яблоками, а деньгами за каждое дерево.  

Шёл народ в правление на собрание, вдыхая аромат молодого вишнёвого цвета, а уходил, неся молчаливый приговор весеннему садовому буйноцветью. Мужики вернулись домой после собрания угрюмые, а бабы — с раскрасневшимися от слёз гла-зами. Даже ярый до власти и всякой приказной глупости Сафрон-пасечник и тот, прочитав присланный из района указ, тотчас после собрания, когда ещё самый нерешительный, сомневающийся народец не успел разойтись, примчался к главному собутыльнику конюха Павла, сторожу при коморе, смурому, запойному Якову Усику с топором и сулеей самогона.

«Ты за меня срубай моё... — угодливо потребовал он, беспрерывно расчёсывая то шею, то грудь от налитевшей вдруг чесотки, как будто стыдился своего председательства. — Мне ж самому это нияк не дозволяеться. Если узнають, шо я своими руками... — он задыхался махорочным перегаром, — на Беломор якой загонють... як я партейный... член!» — И громко выматерил себя за это самое, до сих пор устраивавшее его, членство. 

И заложив жеребца в бричку,  председатель полетел на ночь глядя, в район, чтобы во время предрассветного садового разора быть на виду у начальства.

А к полудню следующего дня погас в садах вокруг хат белопенный весенний пожар. Пережив немцев и румын, вишни, сливы и яблони не устояли под топорами хозяев. А хаты выбеленными стенами вздыбились над землёй и стали напоминать голых срамных баб, захваченных врасплох и выгнанных на юр каким-то полоумным, пьяным охальником.

В тот день даже рассвет зачинался без солнечного румяного рдения и птичьих радостно-призывных песен...

 

4

Засеяв пшеницей и просом огород, посадив вокруг хаты картошку и всякую огородную мелочь, Варвара оставила грудного сына на попечение свекрови, а сама ушла в город. Нужно было искать работу, хоть какую, за которую платили бы деньги. Но её нигде не брали — не было дозволительного документа: справки из сельсовета или паспорта. Тогда она стала уходить в город по пятницам и возвращалась в воскресение к ночи или в понедельник к рассвету.

По селу поползли кривотолки. Бабьи языки, скорые на брехню, перешёптывались, что Варька спуталась в городе с какой-то старухой-сводней, которая помогает ей зарабатывать известным способом. Но к лету Варвара всё реже ездила в город. 

Заработанное же на трудодни поместилось в двух трёхпудо-вых мешках: в одном — ячмень, в другом — жито. Полагавшиеся полведра сахара и ведро пшена Сафрон-пасечник отписал в колхоз в пользу облигаций... И всё это за махание от зари до ве-черней темени здоровенной лопатой у веялки на току, да за спинолóм на свекловичном поле с весны до осенних заморозков. Могли бы дать больше,  —  добавить ведро пше-на, — да председатель вычел его за «гуляния с городскими» по субботам. 

Протянула кое-как Варвара без мужика три года. Осенью, засеяли рожь. А на весну, как только со свекровью посеяли просо и посадили картошку, ушла в город. Вернулась она через месяц. И уже ближайшим вечером свекровь вышла на посиделки с товарками в новом зелёном платке, а маленький Серёжа выскочил на улицу в коротких городских штанишках со шлейками, обутый в крохотные, на три размера больше чем детская ножка, коричневые парусиновые «бульдоги». 

Снова за спиной у Варвары зашевелились ядовитые языки.

«Мы тута спину ломаем, а она, лярва, гляди, чего выделываить! — возмущались бабы, прикрывая собственную зависть от чужого глаза дурным словом. 

«Шлёндраить!»

«Вона, как цуцыка нарядила!»

И никто не глянул на её руки, огрубевшие от подённых стирок по городским квартирам, изъеденные каустиком, излизанные кипятком и от этого красные, точно раки, вываренные в окропе. И только чуть заметная бабьелетная паутина морщин серой сетью опустилась на Варварино молодое лицо, немного испрямив и крепче сжав короткие полные губы, да вылив под глаза синеву теней.

Через неделю Варвара привела откуда-то тощую полуживую тёлку. Когда переводила скотину через брод, встретился ей Сафрон-пасечник на бричке, запряжённой гнедым жеребцом. Поравнявшись, он зло сказал:  

«Знал бы Павло про твои шашни, из земли встал бы и задавил бы гадину!» 

«А ты полезай до него в могилу, — ответила, смеясь, Варвара, — и пошепчи на ухо, хрен старый! А мне потом весточку передашь...»

«Тфу, курва!» — только и выпалил председатель, не имея сил вытащить другие слова из горла, сдавленного одышкой.

Тёлку, к счастью, выходили.

На другую весну, вспахав на себе огород, засеяв, Варвара снова собралась идти в город подённичать по богатым квартирам. 

Оставив свекрови большую бежевую бумажку с цифрой «50», припрятанную с прошлого года на «случай» и «на гостинцы дитю» и, наказав глядеть в оба за коровой и малым телком, — не пускать в стадо, а пасти самим, — пошла на большак, пообещав «скоро» вернуться.  

Но вернулась она уже через час. 

Когда село скрылось из виду, а дорога готова была вильнуть 

в лес, за которым тянулся большак и бегали машины до города, нагнал её мордатый Сафрон-пасечник всё на той же бричке, запряженной всё тем же гнедым дьяволом. Не слезая на землю, размахивая перед лицом Варвары толстым кнутовищем, председатель закричал, надуваясь воздухом, схваченным широко раскрытым ртом: 

«Пойдёшь у город — весь огород перепашу! Всё кругом хаты отрежу!.. И тебе, и свекрухе!.. — И поймав испуганный взгляд женщины, в радостной злобе добавил: — Ты чия!? Ты — колхозная! И нечего по асхвальтам своим задом елозиться! Мало тебе мужиков тутась!»

В бричке под ногами у председателя лежал складной саженный метр. Варвара выдернула его и перетянула им толстую спину старика. Второй удар пришёлся по быльцу брички и переломил мерило пополам. От боли председатель взвыл, а перепуганный жеребец взял с места в карьер. 

Уже развернувшись, пустив коня галопом прямо на Варьку, пасечник, кривясь от боли, заорал:

«Лярва толстозадая! За струменталий по закону побегишь в эмгебу!  Я те усё кругом пообрезаю!»

Варвара долго стояла на дороге в раздумьи. Но решила, что этот старый нелюдь, обязательно выполнит угрозу — отрежет землю, а ещё хуже — перепашет посеянные картошку, жито и просо. С этой мыслью повернула назад.

Надежда, что сумеет отработать стиркой, взятые в долг у добрых людей деньги, на которые была куплена тёлочка, растаяла и разлетелась, подхваченная ветром.

«А без огорода совсем погибель, — сказала она себя. — Единственный кормилец. Все трудодни на налоги пойдуть... Хоть картошка на зиму будить...»

Дома, при свете керосиновой лампы, она уселась за стол и принялась выводить на листе, вырванном из тонкой тетрадочки, случайно дожившей с её школьного далёкого времени, толстым химическим карандашом большие аккуратные буквы. Испачкав губы чернильной грязью, Варвара, как умела, объяснила, что не может приехать сейчас и просила не волноваться и подождать от неё денег, а долг она обязательно «отработаить». И пообещала каждый месяц на один день приезжать стирать. А ещё дописала: 

 

Когда у меня поспеить ягода усякая смородина паречка крыжовник то я с сыном Сергеем до вас целую корзыну прывезу.  Бо  после налога вишни вырубаные ище не выросли.  Не думайте ради Христа шо я вас обманюю. Пока я живая обязательно вэрну усё до копеечки и ще свое отдам. А помру. То сыну накажу. Он отдасть. Кланяюсь вам низко в ноги. 

                                                                    Варвара Горлач удова .

 

Письмо  она  отдала  письмоноше.                                   

 

Когда же к Варваре во двор вошли два незнакомых мужика и сообщили, что набирают рабочих на рытье траншеи и за это будут платить деньги, она стала проиться сама, а потом предлагать шестилетнего сына Серёжу. Но получив отказ, долго не раздумывая, побежала к Роману Литовке.

 

 

5

Как только Варвара ушла, Татьяна учинила скандал.

— Чего удумал для этой сучки делать?

— Ты не ругайся, — попросил Роман.

— Так чего она прибежала!?

— Канаву попросила покопать. Мне не жалко. — Роман пододвинулся к окну, принялся за второй сапог.

— Ты поглянь, чего захотела!? — выкрикнула Татьяна, не понимая о какой канаве идёт речь. — Мало ей в городе мужиков!? Так сюда!

— По мне лучше копать, чем с тобой цапаться, — сказал Ромась.

Но Татьяна продолжала ругаться, двигая рогачом горшки в печи. 

— Ты ей чего? Нанявся!? Пусть сама и копаить! — Печная заслонка выскользнула из её  рук  и  с, выворачивающим нутро, дребезжанием и визгом, ударилась о глиняный пол. — А ты!? Хватить за Христа ради копать! Фершалке погреб выкидал? Так она хоть если не грошей, так лекарству якую бы дала! А то, видали!.. Токо две курки дохлых. И это за целюсенький погреб!

— А тебе они для чего... лекарства?

— Ты, вона, якой из армии вернулся? Контуженый...

— Где это я контуженый?

— Сам знаешь где. Год, як вернулся, а детей нету.

«Может, это ты контуженая», — про себя огрызнулся обиженно Ромась. Отложил сапог. Ему стало неприятно сидеть в в хате.

Угадав, что Роман хочет уйти, Татьяна зачем-то крикнула в собственное оправдание:

— А чего это ты за иё работать должон!? Нагуляла дитё — пускай сама и копаить.

— Все дети нагулянные. — Ромась снял косоворотку, вспомнив, что на воротнике оторвалась пуговица. — Якие — с горя, Якие — с радости. Я нагулянный, и ты нагулянная...

— Я — законная! У меня батько и мамка были!

— У всех батько и мать имелись. Только Иисус без отца родился, бедолага...

— Выходит, что Иисус — байстрюк!?

— Ему можна и без батьки. Он — святой. — Роман влез на печь, достал подушечку, в которую были воткнуты иголки.

— И ты в святые попасть хочешь? Свои гроши кому-то отдавать! Каким-то голодранцам...

— Она мне свои трудодни... 

— Мы ещё поглядим, якие будуть этие трудодни. С нашим пасечником если до Рождества дотянем — то и слава Богу. А ты пошёл бы и отнёс свой паспорт в район. Тебя б в колхоз записали. И имел бы трудодни. Тебе Сафрон ключи от коморы обязательно отдал бы. Ключник — это тебе не капусту и картошку полоть с утра до ночи...

— Скоко  раз  можно  тебе  долдонить  одно и то самое? Не хочу я идти у ваш колхоз. — Ромась притягивал ниткой пуговицу.

— Чего б это я держалась за этую бумажку, як блоха за кожуха!? Здался мне этот паспорт, если от него ниякой пользы. Без него до сегодня жили... А копать к Варьке не пущу! Так и знай!

— Ты меня не пугай, — негромко возмутился Роман. Надел рубаху, резким движением перехватил её широким солдатским ремнём, заправил складки на спине. — Я тебе даже ни сват и не брат пока, чтоб мною командовать.

— Это ты куда собрался!?

— А про Варку будешь брехать — рот зашью. — Лицо его на- нахмурилось. На щеках пропахались глубокие, длинные морщины.

— Чего это я должна молчать, когда она посреди дня от баб 

мужей отбиваить?! Якуюсь канаву придумала!..

— Я пока тебе не муж, — сказал Роман тихо. — У меня своя хата за тыном стоить...

— Ты у меня и есть приймак! Не наравится  — иди у свою! Чегодо моего зада лабунишься...

Последние слова догнали Ромася уже в сенях и пролетели мимо. Все его мысли сейчас были на лугу, где какие-то люди решили рыть канаву.

«Надо поглядеть, — буркнул он, выходя во двор. — Далеко не идти...»

 

 

6

После возвращения из армии Ромась, сбив с окон приколоченные крестом тесины, неделю слонялся по двору, по пустой хате, не находя для себя дела. Спалив в печи последние дрова, оставшиеся после покойницы матери, решил привезти новые.  Выпросил для этого у председателя коня и телегу. Но его, гружённого хворостом, застукал лесник. Пришлось долго объясняться. И чтобы уладить неприятности, подрядился вырыть леснику погреб. С того погреба покатил по дворам слух, что Роман Литовка за малые деньги, а чаще за харчи, может быстро вырыть погреб или в паре с хозяином — колодец.

Вот только зимой мерзлую землю не роют... И, не имея никакого хозяйства во дворе, устроился Роман в райцентре сторожем галантерейной базы, но не сошёлся с главным кладовщиком, — не согласился помогать вывозить по ночам «списанный» товар, — и его заставили уйти. Перебивался случайным заработком — то какой вдове тын поднимет, то, сорванный ветром, кусок соломенной стрехи подлатает. Бобыльное житьё заставляло ходить по соседям. Как-то крещенским вечером, зайдя за солью к соседке Татьяне, такой же бобылке, крикливой, длинноносой молодухе, попал на шумное застолье, да так и остался.

С Варварой он несколько раз встречался в магазине. Холодно здоровался и старался поскорее уйти. Ему казалось, что Варька смотрит на него вызывающе, надменно, как бы всем своим видом говоря: «Сам виноват. Не надо было ходить в ар-мию». А сейчас, ворвавшись в чужую хату со слёзной мольбой, эта женщина разом расколола в душе Литовки ледяную скорлупу отчуждённости,  за которой он прятал от себя,  как в могиле, желание видеть эту женщину.

 

 

7

Ромась, миновав сельский прогон, огородами пошёл к реке.

Дорога выскочила из овсов и потянулась вдоль берега. Он испугал своим появлением береговых ласточек. Птицы с шумом сорвались с дырявого, как сыр, берега и, скользнув белыми грудками по серебру воды, взмыли вверх, тревожно крича. Ещё издали Литовка увидел на лугу за рекой маленький домик и чёрный трактор, который чуть слышно покашливал, как больной старик.

«И точно приехали рыть, — обрадовался он и вдруг заволновался. Ладони у него вспотели. — Сейчас мужики налетят... Если меня возьмут копать, то тут можно будет заработать...»

И подчиняясь этой мысли, зашагал быстро, даже немного сдерживая себя, чтобы не бежать. Долго перебирался через брод. После недавнего дождя вода в реке поднялась, и пришлось раздеваться.

«А как же эти канавщики перебирались? — подумал он. И увидев глубокий след колёсных шипов, что уходил от уреза воды к лугу, сообразил. — На тракторе. Вот только он нам весь брод перепашет. Придётся уже через месяц кладки цеплять...»

Возле зелёной будки, снятой с командирского «Студебеккера» и поставленной на салазки из больших труб, как на лыжи, сидел грузный мужчина, облокотившись на колени и обхватив короткими пальцами больших ладоней лысую седую голову.

— Вы землю рыть берёте? — спросил Ромась, стараясь перекричать бухтящий трактор.

Лысый, с большим трудом приподняв веки, серой мутью взглянул на просителя и громко, пересиливая бухтение трактора, спросил:

— Документ имеется?

— Документ? — удивился Ромась.

— Забыл?.. Ты государ-рственный чело-овек. Какой у-у тебя доку-умент может быть, мёртвая душа? Фершт-тейн?         

Он опустил веки и сонно засопел. 

— Так тут канаву копают?

— Чё?  —  Голова подлела испуганно и снова упала на руки. — Бери лопату и рой.

— У меня свои имеются.

Лысый медленно, поднял голову и с удивлением окинул Ромася пьяным взглядом. 

— А ты сразу де-эсятью лопа-атами гребёшь? — И осталось не понятным, то ли он спрашивает себя, то ли Ромася. И не имея сил удерживать голову, опять бросил её себе в ладони точно увесистый камень, выцветший на солнце. — На-ачинай. Фершт-тейн?

— Лучше я завтра с самого утра. — Литовка внимательно осмотрел пожелтевший, выгоревший под жгучими лучами, луг, стараясь угадать, где будет начинаться канава. — Якая глубина?

— Ты про-оверяющий? Много знать хочешь? Завтра и по-окажу. У тебя не-эту чего вы-ыпет? Го-олова раскалывается.

— Нету.

— Ну, и-иди с Бо-огом.

— А платите сколько?

— Ты таких де-энег с роду не вида-ал, какие я пла-ачу. Во-осемь целко-овых за ме-этр. Сделаешь три ме-этра — на сургучок  за-аработаешь, мё-ортвая ду-уша… У тебя вы-ыпить есть?

— А норма якая? — спросил Ромась.

— Ско-олько выкидаешь — всё твоё будет. — Лысый с усилием поднял голову, снова опустил на руки, и сонно засопел.

Литовка постоял возле него и, поняв, что от этого пьяного человека ничего вразумительного больше не услышит, побрёл обратно.

«Штыковая есть, — соображал он, в мыслях готовя себя к завтрашней роботе. — Подточить... На совковой не мешало бы черенок сменять. Короткий. В канаве с коротким работать не удобно. И сапёрку на всяк случай не забыть... — И вспомнив не-добрые слова лысого про десять лопат, подумал: — Знаю я ихний казённый инструмент. Тупой... Держаки ломаные...»

Он снова пошёл вдоль реки.

На чистом краю пустого тырла  купалась голая ребятня. С визгом и криком они стреляли друг в друга струями воды, стараясь увернуть лицо от колючих брызг. Литовка узнал Варькиного сына Серёжу, — его смоляная голова выделялась среди выгоревших белобрысых, — и остановился, наблюдая.

Серёжа, постреляв, вдруг нырнул и, вынырнув, кричал:

— Я дно достал! Там холодрыга! — И откусив широко раскрытым ртом кусок воздуха, снова ушёл с головой в воду. После третьего нырка он крикнул, держа в кулаке какую-то чёрную палочку. — Чего я нашёл!

— Там ещё есть!? — спросил кто-то, даже не определив ценности предмета.

— Сейчас поищу, — мальчик, не выпуская находку, снова нырнул. — А когда выскочил на поверхность, крикнул: — Нету. Только одна. Обойма от немецкого пистолета.

— Дай поглядеть!

Дождавшись, когда ребятня выберется из воды, Роман поманил Серёжу.

— Чего сталось? — торопливо спросил мальчонка, задыхаясь и оглядываясь на приятелей.

— Скажешь мамке, что я выкопаю для вас.

— Хорошо, — не понимая, чего от него требуют, согласился мальчик и с высокого берега прыгнул в воду.

Литовка пошёл домой.

Во дворе на крыльце сидел незнакомец — худенький человек с толстыми обвислыми усами, в городских сандалиях и серой шляпе. У его ног на спине валялась хозяйская собачонка, радостно дергая лапами. Увидев Литовку, незнакомец пошёл ему навстречу. А глупый пёс в радости тоже бросился на хозяина с лаем. 

— Вы Роман Кондратьевич? — пытаясь улыбаться, спросил гость. — Я из Павловки... Директор школы.

— У нас говорили, — ответил Ромась, — что в Павловку новый директор приехал.

Они остановились посреди двора. Литовке не хотелось приглашать учителя в хату, а учитель не очень рвался туда.

— Мне сказали, что к вам можно обратиться, — начал директор, борясь с собственной скованностью. — Что вы можете...

— Чего копать? — сразу спросил Ромась.

— Мы решили сделать общий погреб. Один для всех учителей. Сначала хотели — каждый для себя. Посчитали — дорого. А если один на всех — кирпичей, и досок гораздо меньше.

— Большой? — спросил Литовка.

— Двенадцать на четыре… И глубиной — три.

— Крепкий, — озадаченно сказал Ромась. 

— Каменщик у нас свой. Учитель истории. А вот яму некому... Это Пётр Иванович вас рекомендовал. Вы у него учились.

— Он ещё живой?— обрадовано спросил Литовка. — Ой, як меня за уши крепко дёргал. До этих пор болят.

— Старик совсем плохой. Не встаёт. 

— А хо будить землю оттаскивать? — спросил Роман. — Там же сто пятьдесят кубов...

— Я школьников позову.

— А с трёх метров? Глубина...

— Все... Учителя и дети...

— Тогда ждите. Я инструмент возьму. — Ромась с радостью пошёл в хлев, схватил две лопаты. Он был благодарен незнакомому учителю, что тот своим визитом избавляет его от нужды не только заходить в хату, но и быть в этом дворе. — Пошли. Час — туда, час — обратно. Я за три часа успею на метр зарыться.

— Так...— опешил директор. — Я думал... завтра... С утра...  День-то кончается.

— С утра у меня робота. Канаву для телефона рыть. Уже договорились. Нельзя человека подводить. А я после обеда буду приходить. За неделю выкидаю.

Они вышли со двора и пошли к броду.

Тырло пустовало. Только две горленки деловито ходили вдоль уреза воды, да воробьи жадно разбивали засохшие коровьи блины.

Вокруг зелёного вагончика тихо и пусто. Молчал трактор. На двери командирской будки висел огромный амбарный замок.

— Давайте одну лопату, я понесу, — предложил учитель, когда пошли по лугу к лесу.

Литовка отдал штыковую, а себе оставил совковую.

— Странная у вас лопата, — заметил учитель. 

— Такой не купишь, — с гордостью ответил Ромась. — Из армии привёз.

Лопата действительно имела непривычную форму. Прямоугольная, как заступ, она была чуть уже магазинной, но в полтора раза длиннее.

— А почему она у вас белая? — спросил учитель.

— Такое железо. Титан называиться.  Тот человек,  который подарил, сказал... сносу ей не будить. Он специально для меня иё сделал. Говорил... из такого самого железа на их заводе подводные лодки секретные клепають.

— А вы где служили?

— Пограничником. На Амуре.

— Как вас далеко занесло.

— А якие уроки вы в школе ведёте? — спросил Литовка.

— Математику... физику. И ещё — черчение.

— А я только семь классов в школу ходил. Петро Иванович меня уговаривал, а я сдуру не пошёл у восьмой. Нужно было в район ездить. А потом война... А вы знаите, при немцах в школе комендатура была? Аусвайсы  выдавали. Меня в Германию хотели забрать, так я сбежал и в лесу три месяца своих дожидался. Батька «эсде» на допрос тягало. Побили крепко. Он и помер после того.

Разговор сам как-то угас. До самой деревни они шли молча. И только, когда пришли на школьный двор, директор спросил:

— А почему вы не говорите об оплате?

— Ну... Скоко дадите... як дадите тысячу, — смущённо ответил Литовка. — А то все или шмат свиньи или курицу дають.

— Свиньи не дам. Нету пока у меня. А три тысячи будет достаточно?        

— Конечно.

— Тогда по рукам, Роман Кондратьевич. Пойдёмте, я покажу вам место.

— От только вы мне кусочек мыла принесите, — попросил осторожно Ромась, — в счёт денег... А то я забыл взять.

 

8

Солнце заходило долго, обливая рубиновым огнём железную крышу школы. Потом на ещё сером небе вдруг неожиданно вспыхнула первая яркая звезда. Увидев её, Ромась выбросил последний штык, подравнял совком дно ямы и выпрыгнул на бруствер.

«Пора», — сказал он себе.

Вытряхнул из ботинок землю, набросил рубашку, побрёл домой.

Когда вышел на луг, совсем стемнело. Шёл наугад по давно знакомой дороге. За рекой в селе перекликались собаки, да кое-где перемигивались немощными огоньками окна. У брода, под звёздами, он разделся, намылился и с разбегу бросился в воду. Река с радостью приняла его.

Уже, на другом берегу, он долго стоял, ожидая, когда высохнут капли воды, густо облепившие тело. То поднимал рубашку с песка,  намериваясь  надеть, то бросал её снова,  как якорь, который смог бы удержать его возле уреза воды. Когда же оделся и взобрался на высокий берег, глянул в конец деревни, где вдали мерцали, влекущие огоньки в окошках Варькиной хаты. Его неодолимо потянуло туда...

«Ну, приду... — подумал Ромась. — И чего скажу?»

И не находя ответа, медленно поплёлся к Татьяне.

На прогоне у колодца он остановился и с завистью посмотрел на яркое, выбеленное лунным светом, небо, где, смеясь и подмигивая ему, весело и беззаботно переглядывались звёзды. Вдруг стала понятна их беззаботность: они были у себя дома, а не на печи у Таньки.

«Пойду до себя!» — решительно приказал себе Ромась.

Чтобы не возится с ломаной калиткой, перепрыгнул через тын. Нащупал под крыльцом ключ, открыл рывком дверь и остановился. Из чёрной глубины сеней ему в грудь ударила тяжёлая волна приторного мышиного запаха и нежилой затхлости. Она была столь сильна, что Ромась даже отшатнулся. Не находя сил шагнуть в сени, бессильно сплюнул, набросил на дверь замок и тяжким шагом поплёлся к Татьяне.

Хозяйка громко храпела на печи.

В хате тоже пахло мышами. И Роман удивился, почему раньше этого не замечал. 

На подоконнике он нашёл полбуханки хлеба, крынку молока. Не зажигая лампу, при свете месяца, нехотя пожевал, снял с гвоздя ватник, бросил его на лавку, что стояла у стены, и улёгся.

В ночное окно, были видны звёзды и тонкий серп уходящей луны. Вспоминалась застава. И подоспела, съедавшая его по ночам, мысль, что он напрасно вернулся к себе домой.

«Даже стола в хате нету, шоб посидеть, як людям... Жрёшь с  подоконника, як тая собака... Лучше б я на Амуре остался...» — пожалел себя Роман.

 

 

Утром Литовка был у вагончика первым.  С недоуменным беспокойством он обнаружил на ручке двери, сиротливо висевший, открытый замок.

«Работнички, — подумал Литовка. — Уже солнце над лесом, а дело стоить. Может, я только один записался? А одному работу хто дасть? Может, лысый вообще уехал в город?»

Ромась постучал в дверь.

— Колька? — раздался сонный голос изнутри. — Кто там?

— Копать пришёл.

Дверь откинулась. Из вагончика пахнуло крутым перегаром, смешанным с махорочной вонью. На пороге стоял лысый в одних чёрных трусах. Его морщинистое, мятое лицо было серым, а глаза непонимающе смотрели на посетителя.

— Копать?.. А, это ты, мёртвая душа. Один?

— Один.

— А чего других не привёл. Хочешь все деньги сам заработать?

— Где начинать? — недовольно спросил Литовка. — У меня нету времени.

— Нету — уходи. — Лысый ещё плавал в волнах водочного  угара.

— Какой профиль рыть? 

— Откуда ты такой грамотный? Вино есть? — Но не получив ответа, добавил: — Тогда жди.

Лысый сошёл на землю и вдруг быстро побежал к реке. Оттуда долетел громкий всплеск воды, точно в реку бросили что-то большое и тяжёлое. Когда вернулся мокрый, лицо его совершенно преобразилось. Морщины разгладились, и оно даже посветлело.

— Где твои гробокопы? — уже серьёзно спросил он. — Обещали прийти к восьми.

— К восьми и придут.

— А сейчас которое время?

— Где-то семь.

— Какой леший тебя в такую рань принёс? На заводе когда смена начинается? В восемь! Здесь тебе не колхоз, мёртвая душа, а завод. Понял?

Лысый вошёл в вагончик, напялил на себя штаны и рубашку. Достал из-под стола бутылку, глянул на неё и швырнул недовольно обратно.

— У тебя самогон дома есть?

— Нету.

— У кого в селе можно достать? 

— Не знаю.

— Боишься, что под статью подведу? — раздражённо спросил лысый. — Лень сходить?.. Не могу начать... Плохо мне...

Возле будки появился круглолицый парень лет двадцати, во флотской фуражке без кокарды, в сатиновой безрукавке ядовито-зелёного цвета и белых парусиновых штанах, закатанных до колен. Его босые ноги были испачканы дорожной пылью. В одной руке он держал белые парусиновые туфли, густо измазанные сочной травяной зеленью, а в другой — авоську, набитую картошкой. Поверх неё лежали бутылки с молоком и мутным самогоном. Он поднялся в вагончик и громко спросил:

— Ты живой, Макогоныч?

— Ты куда, Колька, водку девал!? — крикнул лысый.— Выпил!?

— Под столом полбутылки оставил, — ответил парень.

— Брешешь! Пустая она. А ещё принёс!?

— Принёс. — Парень бросил на пол авоську и вынул из неё бутылку с мутной  жидкостью, закрытую газетной пробкой.

Макогоныч быстро налил полстакана и выпил. 

— Э-рх-х! — зарычал он, приложив ладонь тыльной стороной к носу, и глубоко втянул в себя воздух: — Колька, чисть картошку, а я покажу человеку фронт.

— Всего только один? — недовольно спросил парень, снимая рубашку. — Прораб, называется. Даже людей не нашёл.

— А чего ж ты свою дрольку не привёл? — ответил Макогоныч. — Или она после твоих засосов лежит на сене без задних ног?

Он вышел из вагончика и пошёл в сторону леса, поманив за собой Литовку.

— Вот видишь, мёртвая душа... — начал, было, прораб.

— А зачем вы меня мёртвой душой обзываите? — возмутился Литовка.

— Тебе не нравится? — Макогоныч, не привыкший к отпору, опешил.

— Нет.

— А как же тебя называть? — попробовал оправдаться прораб. — Ты ж не человек. У тебя паспорт есть? Нету. Ферштейн? Была б моя власть, я б вас, колхозных, за версту к себе не подпускал. С вами одна морока. То нельзя брать на работу, потому что нет документов, то можно в виде исключения, если объект далеко от места... Вот потому вы хоть и души, а всё мёртвые. Работаете, а ни в каких документах вас нету. Ферштейн?

— Ферштейн! — огрызнулся Ромась.

Они подошли к двухметровому шесту, вбитому в землю, на вершине которого ветер полоскал кусок красной тряпки.

— Вот тут будет колодец. Для всяких там ремонтников. Ну, это тебе не надо. А вон там, — Макогоныч указал на дальний край леса, который быком выпирал на луг, — конец. Ну, не конец, а другой колодец. Потом — через речку дюкер... Это для тебя нихт ферштейн! А дальше — уже в самую Европу... И в Америку.

Действительно, вдалеке, у самого конца луга, под лесом, поднятая на шест, алела такая же красная тряпка.

— Ширина — полметра. Глубина — метр десять. Ферштейн? Копай.

— Норма якая?

— Восемь метров в день. Устраивает?

— А скоко стоить этая норма? — спросил  Ромась.

— Восемь целковых за погонный метр. Мало?

— Хватит, — ответил Литовка. — От этого дрючка начинать? — Он взял заступ и воткнул его в землю рядом с шестом.

Но прораб отвлёкся. Он внимательно смотрел в сторону вагончика. Там суетились новые люди.

— Ещё мёртвые души подвалили,  —  радостно сказал Макогоныч.  — Начинай, а они — следом за тобой.

— Пусть они начинають. — Литовка узнал троих деревенских мужиков. — А я опосля их.

Прораб повеселел, махнул рукой, соглашаясь, и, ничего не объясняя, радостным шагом пошёл к вагончику. 

«Их ждать — век кончится! — возмутился Ромась, глядя, как возле вагончика неспешно возился народ. — Некогда мне из вами!»

Он постоял, соображая, отсчитал от шеста в направлении к дальнему флажку сорок шагов, которые равнялись тридцати двум метрам.

«Это для тех, шо пришли», — решил Ромась.

Достал из сумки кол, забил его в землю и, привязав к нему пеньковый шнурок, отмерил ещё двадцать пять шагов. 

Вбил кол, натянул шнурок.

«Так будить лучшей, — сказал он себе, озираясь на будку. — Пока эти работнички втроём выроють свои двадцать четыре — два дня пройдёть».

Черенком, на котором были сделаны затёсы, Роман отмерил ширину будущей траншеи и провёл лопатой линию, параллельную натянутому шнуру. Быстрыми, ловкими движениями штыка взрыхлил землю, отрыл неглубокую ямку, чтобы в неё поместился язык совковой лопаты, и стал выбирать верхний слой земли.

— Здорова, Ромась, — окликнули его сзади. — Помогай тебе Бог.

— И вам пусть помогаить, — ответил Литовка и оставил работу. 

За спиной стоял крепкий, загорелый мужик Василий Канюка, хата которого была наискосок от хаты Варвары через дорогу.

— Макогон приказал от тебя начинать, — сказал он. — Моя соседка не сказала, шо на канаву беруть, а сразу до тебя побежала.

— Вы от тряпки начинайте и до меня тяните.

— Народ придёть...

— А с тобой хто?

— Дед Харитон и Валька Рыбак.

— А с пасечником договорились?

— Пошёл он! — выругался Канюка. — Если припрётся — я на нём лопату переломаю. Она же все одно казённая. — Он громко рассмеялся. — Норма знаешь якая? Шоб заработать два червонца, земли надо выкидать, як свежую могилу выкопать. Я уже посчитал.

— А чем рыть будешь?

— Сейчас дед Харитон лопаты принесёть.

— У тебя своей не было?

— Свою переломаешь — держава не вернёть,— резонно заметил Канюка. — А казенную не жалко... А ты зачем верёвку натянул?

— Чтобы прораб не упал у канаву, — отшутился Литовка и снова взялся за лопату.

Часа через два, уже сделав половину нормы, Роман пошёл к вагончику попить воды. Проходя мимо Канюки и его бригадников, заметил, что те успели пройти три метра на глубину трёх штыков. Канюка и дед Харитон сидели в стороне и курили. А Валька Рыбак рыл. Потом он отложил лопату, а на его место встал Канюка.

— Ты бы нас до себя в бригаду взял, — сказал дед Харитон, обращаясь к проходящему мимо, Ромасю.

— Я за вами не поспею, — ответил Литовка. — Дюже быстро роете. Як голодные боровы...

— Хто из нас роить, як боров, так это ты, — засмеялся Канюка.

 

 

                                                      10

Гнали сельское стадо на полуденный отдых к реке. Коровы, наткнувшись на шнур, сорвали его. Подождав, пока стадо пройдёт, Литовка взялся сматывать нитку в клубок и увидел, что со стороны реки от брода прямо к нему идёт Серёжа. Почувствовал некоторую неловкость.

«Чего удумала... Скажут, что я специально нанялся Варьке... копать», — возмутился он и искоса посмотрел на деревенских мужиков, ожидая услышать с их стороны злые замечания. Но те, глядя на мальчика, продолжали равнодушно лежать на горячей земле.

Серёжа шёл быстро, деловито.  

— Мамка дали, — сказал он отрывисто. Отдал узелок Литовке и уселся на бруствер с безразличным видом.

— Это чего? — спросил Ромась.

— Вы съешьте, а я пустую бутылку заберу. Чтоб завтра было куда наливать молоко.

— А мамка где? — спросил Роман, развязывая концы белого платка. Там кроме бутылки молока лежали два большущих ломтя хлеба, пять варёных картошек в мундире, две луковицы и яйцо. В кусочек газеты были завёрнуты нож и соль.

— Мамка картошку кучить пошла.

— А ты обедал уже?

Мальчик промолчал.

— Ел сегодня, спрашиваю?

— Утром цибулю с постным маслом... и солью.

— Тогда иди, будем обедать.

— Мамка сказали, чтоб я у вас ничего не брал, — последовал серьезный ответ.

— Так я всё одно столько не съем. Для меня этого много.

— Нельзя. Мамка не дозволяли.

— Да она и не узнаить.

— Я брехать не умею. Потому что нельзя...

— Брехать? Нельзя, нет, — согласился Ромась, растерявшись. И спросил: — Это мои харчи уже?

— Вашие.

— Я могу с ними делать... чего хочу?

— А хоть выкиньте, — серьезно сказал Серёжа. — Токо бабушка говорили, что хлеб выкидать нельзя. Грех. Если не всё съедите, то я, шо осталось, домой заберу. Завтра мамка дасть вам новые харчи, а эти я с цибулей доем.

— Раз это теперь мой обед, — улыбнулся Ромась, — то я с тобой им поделюсь. Як хозяин. Як это не ты принёс мне, а я — тебе. — Он сел на бруствер рядом с мальчиком.

Они тихо стали жевать, поочередно отхлёбывая молоко из бутылки.

— Вона Юрка с Олькой идуть, — сообщил Серёжа.

По лугу шли двое детей, девочка и мальчик. Каждый нёс по узелку.

— Капец тебе, дед, — сказал Канюка, узнав своего сына и дочку Рыбака. — Ромке чужой человек обед наладил, а тебе твоя старуха токо привет передаёть.

— Я ей заказал сюда ходить, — деловито объяснил Харитон. Он оставил лопату и принялся тщательно вытирать руки о штанины, явно готовясь обедать. — Я погляжу зараз, кому приветы будем посылать! — И крикнул: — Ромось, а Ромась, ты до нас иди! Гуртом весёльшей.

— Мамка сказали, шоб только вам харчи, — насупив брови, озабоченно сказал Серёжа.

— Не могу, — ответил Литовка. — Мы уже всё съели.

— Жалко, — ответил старик. 

Из вагончика вышел Макогоныч с тетрадкой в руке.

— Ну, сколько нарыли, мёртвые души? — спросил он подходя к мужикам. — О, и закуска у вас добрая!  

— Закуска, добрая, а выпить нечего, — сказал Канюка, сожалея.

— Зачем мы будем хорошего человека забижать? — сказал старик. Он журавлиной походкой подошёл к тому месту, где утром оставили вещи, и из-под кучи рубашек достал бутылку самогона. — Раз Ромка не желаить из нами, то уважим начальство. 

— От дед, молодец! — весело воскликнул прораб и засуетился возле мужиков.

— А ты, Васька, сказал, шо моя баба без понимания, — рассмеялся дед Харитон. — Ага. Она знаить, як за мной ходить. 

Они уселись кругом. 

— Ромась, — позвал дед снова, — ходь до нас. 

— Не могу. Мне ещё в Павловку. Там погреб в школе.

— Куда это он? — недоуменно спросил прораб, глядя на то, как Литовка собирал инструмент.

— Та-а, — отмахнулся Канюка. —  Ему копать — шо нам семечки лузгать.

Харитон протянул кружку с самогоном Макогонычу. Тот залпом выпил, вытер кулаком губы и вскочил.

— Ты куда это? — громко спросил он Литовку.

— Завтра приду.

— Как это завтра? А норма? Ты норму сделал?

— Сделал, — ответил Роман. Отдал Серёже пустой узелок. — Скажи мамке, шоб она не... Тебе сперва дасть поесть. Понял? — Погладил мальчонку по чёрной стриженой голове, взвалил на плечо лопаты и пошел к лесу. 

Макогоныч встал над канавой, вырытой Литовкой, окинул её взглядом, потом перемерил шагами и, озадаченно почесав лысую голову, поглядел вослед землекопу. Вернувшись к мужикам,  сел в круг, нервно моргая.

— Шо сталось? — спросил дед Харитон, глядя в озабоченное, хмурое лицо прораба.

— Да, так, — ответил Макогоныч, не находя слов, чтобы объяснить свою, вдруг налетевшую, тревогу. Загадочно пожал плечами и попросил: — Ну, мужики, ещё по пятьдесят граммов наркомовских?.. — Глаза прораба загорелись.

 

 

11

На следующее утро Литовка перебрался через брод рано, вместе с чередой. Солнце только-только выбивалось из-за вершин лесных сосен, а от реки, не успевшей остыть за ночь, шёл густой пар.

— Ты чего, як ранний птах? — спросил его пастух Афанасий, болезненного вида старик в тяжёлом брезентовом плаще и выгоревшей шапке-ушанке.

— Рано, когда не звано, — ответил Ромась, помогая деду выбраться на берег.

— Это завсегда правильно, — согласился, Афанасий. — Ты, погляжу, один на весь околот такой ранщик... А остальным ой як тяжко...

— Шго так?

— Остальные — поздняки, получают от жизни одни тумаки.

— На тебя поглядишь — так ты самый-самый ранщик, — рассмеялся Ромась.

— Вы когда кладки ставить на реку будите? — спросил обеспокоенно старик. — Вода уже, шо тот лёд. Босиком не побегишь. Скотину як пасти?

— Рано пока кладки цеплять, — ответил Литовка. — Вода — кипяток. Ближей до осени поставим... 

Их разговор перебил громкий окрик — разрывая в клочья полотно реки, через брод перелетел на вороном коне объездчик Степка, по прозвищу Сурчина, в пиджаке, и в флотской фуражке. Напугав коров диким воплем, он выгнал коротконогого коня на луг и помчался к лесу, не разбирая дороги. В позе, в которой он сидел в седле, действительно было что-то от толстого сурка, поджавшего к груди передние лапки.

— Чертяка бешенная! — вскрикнул напуганный Афанасий, натягивая тертые парусиновые ботинки на босые ноги. Взмахнул кнутом и, разорвав воздух громким хлопком, закричал с надрывной злостью на ничем не провинившееся стадо. — А ну, пошли, заразы!

Возле вагончика было тихо. У погасшего костра на полсти лежал Яшка Усик. Рядом с ним валялся пустой штоф и остатки вчерашнего ужина. А три смелых воробья трусливо клевали недоеденный кусочек хлеба.

На двери вагончика висел большой амбарный замок. Ромась заглянул за вагончик — трактора тоже не было.

«Не иначе, за водкой подались чуть свет», — решил он. 

Походил возле будки, точно кого-то искал. Необъяснимая тревога, рождённая пустотой двора и сонным, словно впопыхах брошенным всеми, Яшкой, не позволяла идти работать. Литовка уселся у двери вагончика и стал смотреть на село, надеясь, что кто-то из мужиков появится на лугу. Так прошло полчаса, но никто не появился. И не дождавшись, он побрёл на край траншеи.

Ромась работал уже часа два, когда его отвлёк тяжёлый крик проснувшегося Усика.

— Ромка, ты один!?.. Ты сдурел! Никого ж нету!

Он вскочил, суетно огляделся кругом, схватил кепку и, нервно дёрнув несколько раз закрытую дверь будки, испуганно побежал прочь, но не в село, а к лесу, где вдалеке паслось деревенское стадо.

А в полдень, прогоняя череду к реке на полуденный отстой, пастух Афанасий подошел к Литовке и с укоризной спросил:

— Ты зачем Яшку зашиб?

— Не трогал его никто.

— А чего ж он... як шишимора куснула? — И не ожидая ответа, старик поплёлся за стадом.

Пришёл Серёжа, принёс узелок.

— Мамка наказали, шоб вы прятались, — тихо сказал Серёжа.

— С чего так? — удивился Ромась.

— Сегодня утром по хатам ездил председатель и всем плугом угрожал. — Мальчик, жуя картошку с луком, нервно озирался на деревню. — Шо всё просо и картошку перепахаить, если хто пойдуть канаву копать. А Степку-объездчика послал в район за милиционерами.

«Теперь понятно, — засмеялся про себя Ромась, — чего это Сурчина точно на свадьбу вырядился?» 

Собравшись уходить, уложив в порожний узелок пустую бутылку, Серёжа попросил:

— Вы не копайте, если милиция придуть.

— Скажи маме, пусть не переживаить. Мою картошку и просо нихто не тронить.

Пообедав, Роман собрался идти в Павловку. Он уже поднял лопаты, и тут увидел бредущих от реки Макогоныча и деревенских землекопов. Прораб что-то говорил и показывал рукой в сторону Литовки. Мужики же плелись следом явно нехотя. 

— Вот тебе подмогу привёл! — крикнул прораб, подходя. Но в его голосе звучала напускная бравада.

— Я уже своё выкидал, — ответил Литовка.

Макогоныч подошёл, пожал руку Ромасю, перемерил шагами вырытый за два дня кусок.

— М-да-а, — многозначительно произнёс он и озадаченно предложил: — Ты, и вправду, иди в село погреб копать.

— А як же, — не заметив тревоги в голосе Макогоныча, ответил Литовка. — Меня люди там ждуть.

— Я думал, что ты просто выкобениваешься, а люди про тебя брешут. — Прораб записал что-то в свою тетрадь и торопливо 

ушёл в вагончик.

Возвращаясь поздним вечером из Павловки, Литовка ещё издали увидел пламя костра. Только теперь вокруг сидели Макогоныч, Яшка и Колька. Они громко о чём-то спорили. Ромась сделал круг и обошёл их стороной  

                               

 

12

Очередное утро началось весело — к вагончику на бричке прикатил Сафрон-пасечник. Стоя на двуколке, внимательно осмотрел весь фронт работ, потом спустился на землю, и, стегая себя кнутовищем по голенищу, пошёл к мужикам.

— Это хто вас сюда пустил!? — крикнул он, взобравшись на бруствере.

— Ты чего верещишь, як недорезанный боров? — спросил дед Харитон.

— Вы где должны быть зараз!? Канюка, якое тебе задание дал объездчик?

— Раз он дал, то пущай сам и делаить, — ответил Василий, выбрасывая очередную лопату земли прямо на сапоги председателя.

— Шоб я вас тута не видал! Усе трудодни срежу! Перепашу усе огороды! — кричал Сафрон и, увидев вышедшего из вагончика Макогоныча, набросился на него. — Хто тебе дал право тута колхозными людями распоряжаться!? — Кнут грозно резал воздух, разгоняя слова по округе. — У них своей работы у колхозе пóлно!

— Ты кто такой? — серьезно спросил прораб.

— На чужой земле!.. — не слыша вопроса, продолжал Сафрон, размахивая кнутовищем перед лицом Макогоныча. — Тута моя земля! Я — председатель здеся!

— Ты когда последний раз был в своем кабинете?

— Якое тебе дело до моего кабинета!?

— Беги быстро туда и читай. Там для тебя телеграмма.

— Чия такая телеграмма? — В глазах председателя вспыхнул безотчётный страх, словно под ногами вдруг зашевелилась земля.

— И если пошлёшь ещё раз объездчика в район — я тебе и твоему холуйчику ноги повыдергаю!

— Ты мине тута не угрожай! 

— Я тебе не угрожаю, а предупреждаю. Я государственный телефон прокладываю. От самого Кремля в Америку. Ты про это знаешь? 

— Мине наплювать! — крикнул Сафрон.

— Это на кого тебе наплевать? — ехидно спросил Макогоныч и оскалил крепкие жёлтые зубы. — На Кремль?  — Было видно, что 

слова для такого случая у него давно припасены и заучены как «Отче наш», и он ими пользуется как непобедимым оружием. — На Москву?

Но Сафрон торопливо уселся в бричку и, стегнув жеребца, ускакал.

— В мою хату побежал, — заметил Харитон. — Чуеть моя задница... шо-то будить. 

— За самогонкой? — удивился Макогоныч.

— Твою телеграмму читать, — объяснил старик. — Моя бывшая хата, и, вправду, як самогонка — всем нелюдям наравится. От самой коллехтивизации правление в ней куёвдится. А в войну немецкий штаб стоял. Она, почитай, на весь район одна железом и крытая. 

— Значит, сейчас назад, — озабоченно сказал  прораб.

— А тогда якая телеграмма? — спросил старик.

Но Макогоныч, не ответив, ушёл в вагончик.

Вместо председателя через час на канаву прибежал испуганный, запыхавшийся сынишка Канюки Юра. Он на бегу вытирал слезы.

— Папа, идите быстрей до хаты! — крикнул он сквозь слёзы. — И дядько Валька!.. Председатель в двор плуг притащил! Мамка на него собаку спустила, так Сурчина её вилами заколол... — Мальчик рыдал, не имея сил поднять опущенные безвольно руки, чтобы утереть слезы. Крупные, они  медленно стекали со щёк и падали на худую впалую грудь.

Канюка выскочил из траншеи, подхватил рубашку и, подбежав к вагончику, крикнул:

— Макогон, ты про якую телеграмму говорил!?

— Из района должны были прислать, — ответил неуверенно прораб.

— Из района! Я тут тебе рою, а зимой с голоду пухнуть буду! — Василий схватил лопату, что стояла у дверей вагончика. — Валька, пошли! Убью пасечника!

— Стойте! — окрикнул Макогоныч. — Лопату оставь! Зачем тебе грех? — Схватил тетрадь, захлопнул дверь и побежал следом за мужиками. И уже на ходу пронзительно и призывно крикнул: — Литовка, чего застрял! Тебя не касается!? Поможешь!

У двора, привязанная вожжами к тыну, стояла председательская бричка, запряжённая гнедым жеребцом. Рядом — сиротливая телега, из которой выпрягли лошадей. Вокруг собрались бабы и испуганно переглядывались. Увидев, налитого злостью, Канюку, молча расступились. 

Во дворе в луже красно-чёрной кровяной грязи лежала рыжая собака, приколотая к земле вилами. Канюка выдернул вилы и, обежав хлев, бросился в огород. Там пара лошадей уже тянула плуг по картошке, оставляя после себя широкий чёрный след, выворачивая на свет ещё не успевшие налиться телом, маленькие белые горошины молодой картошки. Лошадей под уздцы вёл объездчик Сурчина, а коморный сторож Яшка Усик, чтобы не свалится с пьяных ног, крепко держался за ручки плуга. Софрон-пасечник шагал впереди всех и громко подбадривал себя песней:

— Я вам покопаю, боровы! «И летели назём самурайи!..» Нароитесь у меня! «Под напором стали и вогня!»

Жена Канюки тихо плакала возле угла хлева, прижимая к себе грудную дочь.

— Боженько, за что ты нас?.. Немец такого не вытворял...

Канюка отшвырнул в сторону Яшку, который упав, остался лежать на меже. Плуг свалился на бок, раскорячился и ударил ручкой по ноге лошадь. Та взбрыкнула и копытом саданула другую в живот. Обе вырвались из рук Степки и понесли, волоча за собой стальной нож. Плуг кувыркался, цепляя лошадей по ногам длинными ручками, перемалывал густые пряди, начавшего желтеть, проса...  

Объездчик лихо помчался догонять коней, и даже обогнал их.

Сафрон чудом успел отскочить в сторону, но увидев перед собой огромного Василия с вилами в руках, замахал кнутом и, пятясь, упал...

— Не имеешь права на председателя!

— Ты за шо собаку, паскуда! — свирепо рявкнул Канюка. — Ты этую картоплю садил, курва!? Усюю жизню токо до чужого у тебя халява раскрытая!

— То Сурчина...

Василий занёс уже вилы над лежащим председателем, но в это время на его руках повисла жена.

— Василечка, миленький, не губи нас! Пожалей, Василько!.. 

Собаку новую заведём...

Сафрон пополз на четвереньках по меже, пытаясь поднять свое тяжёлое, грузное тело. Увидев входящего на огород Макогоныча, молодецки подскочил и, забежав за его спину, как за спасительную стену, крикнул:

— Якую ище телеграмму?! Про шо тая телеграмма?!

Макогоныч сунул под нос председателю листок бумаги. 

— Ты шо мне тыкаешь?!

— Читай, бугай нечищенный! — крикнул прораб. — На Колыму захотел?! Я тебя завтра в эмгэбу сдам! 

Сыфрон взял бумагу, долго елозил по ней взглядом, а потом как перепуганный ребёнок закричал, оправдываясь перед прорабом:

— Я не виноватый! Из района требують! Запрещають! Пусть идуть копать... Сам виноватый... Показал бы раньше!

— Завтра трактор подгоню! — не унимался Макогоныч. — Своим плугом весь твой огород выкорчую!.. Вместе с пчёлами и трутнями! Будешь шéршней разводить!.. 

Яшка, получив крепкий пинок от Канюки, что-то промычал в ответ, переполз через межу на соседний огород и остался лежать. Сафрон-пасечник быстро засеменил со двора. Столкнувшись у калитки с Литовкой, он взмахнул кнутовищем как саблей, и крикнул:

— Людей панталычишь! Выживу! Завтра с милицией!.. Хату заколотишь! — Вскочил в бричку и ускакал.

Бабы вбежали во двор и с громкими радостными воплями бросились к хозяйке...

Мужики возвращались на канаву толпой. Впереди шёл Макогоныч, за ним — Канюка. Рядом семенили Юра и Серёжа, размахивая узелками с едой. Валька Рыбак с дедом Харитоном плелись чуть сзади. Пока Василий бился с властью, дед Харитон уже успел сбегать в свою хату за штофом. 

— Если потянуть на суд, — заметил Канюка, — Ромась —  свидетель.

— Все поедем на суд,— согласился Литовка.— Я бы пасечника прибил!

— Так потому и не будить ниякого суда, шо ты свидетель, — сказал дед. 

— Это почему ? — удивленно спросил Макогоныч.

— Он же супротив нас — человек. Городской. С паспортом.

Когда пришли, Канюка раскинул полсть возле кострища и громко, командирским тоном приказал: 

— Все до купы! И тебя, Ромка, касается! Как главного свидетеля. 

 

 

13

Литовка вышел на луг уже при первых звёздах. 

У вагончика жгли большой костер. Только на этот раз пламя вольно бушевало, стараясь лизнуть жаркими белыми языками далёкое небо.

На кусках проволоки жарилось мясо. Дед Харитон и Канюка лежали на полсти, в ожидании. Коля бегал в вагончик и назад.

— Перца возьми! — недовольно крикнул прораб вдогонку убегавшему трактористу. Он возился возле мяса.

— А где я его возьму?

— В столе, в стеклянной баночке... Да гляди не просыпь! — И прораб гордо добавил: — Это у меня ещё с войны. Реквизировал у одной фрау... вместе с её дочкой... Ферштейн?.. Всем кружки неси! И чай!.. В железной коробке! — Увидев подошедшего Литовку, он обрадовано воскликнул, улыбаясь: — Ну, и нюх у тебя, полдуши! Мы тут утку жарим. Много выкопал?

Когда выпили, Макогоныч раздал всем по куску мяса.

— Я думал, что ты этого старого бугая убьёшь, — сказал прораб, глядя на Канюку.

— И убил бы, суку! — в ответ засмеялся Василий. — А мясо ты добре зажарил, Макогоныч.

— Так то ж твой качур, — сказал Харитон. — Як бы ты вилами не пугнул председателя, то мы б зараз одной картошкой закусывали. А так твоя Нинка целую птицу не пожалела заступничкам. 

Все весело засмеялись.

— Завтра Сафрон в район побегить, — боязливо предположил Канюка, — и на всех в милиции набрешить.

— Не побежит, — уверенно ответил Макогоныч. 

— А ты чего ему показал? — спросил дед Харитон.

— Документ... Ну... по пятьдесят грамм наркомовских...

Долго чистили горячую картошку. Когда выпили ещё по одной, Канюка попрощался.

— Оставайтесь до завтра, — сказал он. — Нинка меня ждёть. Она напуганная. Как бы у ней молоко не скипелось. Дитё малое... Не выкормим.

Проводив взглядом Канюку, мужики снова заговорили.

— У тебя настоящая бумажка, Макогоныч? — спросил дед. 

— С печатью, — ответил прораб, не желая продолжать раз-

говор о телеграмме. — А ты, Роман, где так здорово копать научился?

— В армии, — ответил Литовка.

— Специальные курсы кончал. Как брать больше, а кидать дальше, — подначил дед Харитон. — От Сафрон-пасечник в том годе тоже курсы председательские кончил. Два месяца зимой в районе сидел на казённых харчах. Его баба моей хвасталась дипломой. Марфа моя сказала, что там кругом одни удочки, точно Сафрон на рыбака учился. И токо по главному председательскому прéдмету дюже хорошо.

— А какой же это прéдмет? — спросил Николай. — Я тоже курсы трактористов-бульдозерщиков кончил.

— Волам хвосты крутить, — ответил, смеясь, Харитон.

— Сдался вам председатель, — недовольно сказал Макогоныч. — Колька, пятьдесят грамм наркомовских!.. — Он выпил и не стал закусывать. — Если б ты у меня работал, Роман, я бы никого не брал больше.

— А меня? — спросил, ухмыляясь, Николай.

— Тебя не возьми — ты у другого пропадёшь... Так где ты так научился, Роман?

— У начальника заставы детей из-под завала откопал, — немного смущаясь, ответил Ромась.

— Ну и?.. — настаивал прораб.

— Говори, — весело подсказал тракторист. — Макогоныч если чужих баек не послушает за чаркой — не заснёт.

— Ну, чего... Возвращались с дозора. Идём, на полосу следовую глядим. И тут слышим, что-то как ухнить. И детский крик. Мой командир сразу насторожился. А кто-то впереди кричить. Ну, малое дитё. Подбежали. Впереди, знаем, карьерчик небольшой. Там всегда для заставы белый песок брали. На всякие торжественные дни дорожки посыпать для генералов и полковников... Подбежали. А на куче белого песка — девочка годков пять. Мы — к ней, а она ревёть и пальцем в песок тыкаить. Я догадался и спрашую: «Присыпало!? Кого!?» А она головой трясёть и всё в песок показываить. Мой командир приказал оставаться на месте, а сам погнал звонть. Чего звонть? До телефонной розетки, которая в дереве спрятана, километр бежать... Он побежал, а я... Схватил у той девчушки сапёрную лопатку и давай рыть. Слава Богу, что была сапёрная лопатка... И как-то быстро у меня всё вышло. Через минуту, а может, две я выкопал двоих.  Нашего

начальника заставы дети оказались. Ребятня втроём пошли в белом песке копаться. А откуда дитю было знать, шо белый этот песок подрывать нельзя. Он сыпется, шо то зерно... 

— Тебе отпуск дали за это? — спросил Макогоныч.

— Давали. Десять суток. Токо я не поехал. И зачем? Мать уже померла. А две недели в поезде нудится туда, а потом — назад? Так лучше на заставе остаться. 

— Премировал начальник? — спросил дед Харитон. — Часы з якими-нибудь длинными словами подарил? На меня — якую поганенькую «Победу» или трофейный «Мозер» вручил бы тебе. Все ж детей достал...

— Премировал. Его тесть на заводе в Комсомольске работал.  Заступ добрый склепал. — Литовка протянул руку в темноту и вытянул на свет лопату с большим блестящим штыком. — Вот... И на сверхсрочную звал.

— А чего не остался? — спросил с укоризной Макогоныч.

— Шоб хорошим макаронником  быть, надо научиться крепко на людей гавкать, — ответил Литовка. — И ищё приказал, когда я на дембель уходил, чтоб сразу не ехал домой с военным билетом, а десь сначала на работу пристроился. Я в кочегарке три месяца уголь кидал.

— А это зачем? — спросил Николай.

— Чтобы паспорт выдали, — объяснил Макогоныч. — Если бы с одним военным билетом вернулся — сегодня бы с вилами на председателя, как на медведя, пошёл. Ну, ещё пятьдесят грамм наркомовских! За пограничника!  

Допив, доев, Ромась и дед Харитон тихо ушли. Они долго стояли на высоком берегу. Литовка смотрел на дальний край села, надеясь, что в этот поздний час вдруг блеснёт огонёк в заветном окне. Старик не спеша наматывал портянки.

— Слышь, Ромка, — сказал он, когда пошли по тропе. — Макогон на тебя дуется.

— С чего это?

— Слишком быстро копаешь.

— Так я ж только до обеда, — оправдался  Литовка.

— И всё равно быстро. Ты меньше бери.

— Так лопата такая.

— Возьми другую. Сапёрную.

— Не удобно. А оно само выходить...

— Иди до нас у артель тогда. Гуртом будить як раз... И тебе и нам.

 

 

14

Выбросив последнюю лопату земли и швырнув следом инструмент, Литовка выбрался по лестнице из ямы. Первая звезда уже вспыхнула, но небосвод был ещё светел. Получив от директора школы деньги, Ромась пошёл быстро назад в село, надеясь, что успеет к Варваре ещё засветло. Но ночь накатила быстро, и из леса он вышел уже на ночной луг. Здесь всё было знакомо и привычно: переговаривались ночные трескуны-кузнечики, у вагончика кто-то жёг костёр, и на небе неподвижно висели всё те же знакомые, яркие звёзды. Только луна, как показалось, выплыла из-за леса раньше своего времени и пылала холодным огнём ярче обычного. Ромась сделал большой круг, убегая от вагончика, и, подходя к броду, молил Бога, чтобы никто не встретился ему на пути. Перебравшись через реку, разделся догола. Нащупал в кармане штанов кусок директорского мыла, намылился основательно, с прибрежного краснотала надёргал тонких молодых веток и принялся тереть ими мокрое тело. Вытереться было нечем. Он поднялся на высокий берег, подставил всего себя  легкому, но жаркому ночному ветру.

Каждый вечер, возвращаясь из Павловки, перебравшись через реку, Ромась останавливался на высоком берегу и подолгу смотрел на тлеющие вдалеке огоньки в окнах Варькиной хаты. 

Ему хотелось побежать туда, сказать этой женщине, что все годы, пока служил, думал только о ней. И когда он, казалось, уже был готов сделать самый решительный шаг и идти на призывный свет далёких огней, как в тот же миг темнота вдруг начинала светиться множеством злых, больно кусающих глаз, и скрипучие голоса, похожие на голоса односельчан, злорадно смеясь, повторяли: «Она же за другого пошла!.. А ты бежишь кланяться!» И под надзором этого воющего хора Ромась плёлся к Татьяне.

Но так было вчера, позавчера и третьего дня.

А сейчас он держал в руках спасительные деньги.

«Я обещал!» — сказал себе Роман и решительно шагнул на тропинку, уходившую в другой конец села. 

Он шёл, не глядя по сторонам, стараясь отогнать от себя все те же, злые, кусающие, глаза. Кто-то из ночных бесов даже пробовал забежать вперёд по тропинке, напугать холодным собачьим огнём, больно укусить. Но увидев перед собой занесённую ногу уверенно идущего человека, трусливо исчезал в чёрной высокой стене кукурузы...

Ромась не заметил, как вышел к последней хате. Остановился у тына и заглянул через него. В пустом дворе властвовала лунная успокоенная дрёма... И вдруг у самых ног с надрывно злобой тявкнула напуганная собака. От неожиданности Литовку пронизал болезненный испуг, сердце оторвалось и вылетело из груди прочь. Дыхание сбилось. 

— Я несу деньги... якие обещал, — сказал он собачонке. Вошёл во двор, поставил у стены лопаты и резко постучал в дверь.

За чуть рдеющими стёклами метнулась тень. Глухо ударила внутренняя дверь, со звоном лязгнула щеколда.

— Роман!?

Литовка растерялся. Ему вновь почудилось, что чужие, злые глаза смотрят на него из темноты, точно заранее сговорились с Варварой, чтобы всем вместе злорадно повеселиться...

Дверь отворилась. Луна, высившаяся над пустым двором и высвечивавшая белую стену хаты, серо-розовый свет маленьких окошек, вдруг облила серебром стройную фигуру женщины в белой блузке с распущенными волосами, что чёрным ручьём падали на грудь.

«Я деньги принёс», — хотел сказать Ромась, но слова застряли в пересохшем горле.

Варвара широко отворила дверь в хату и тронула Романа за плечо.

— Тут притолока низкая,— предупредила она весело.— Не забыл?

И после этих слов к Ромасю вернулось сердце. Все чужие, злобные глаза, которые хотели пролезть в хату следом за ним, вдруг трусливо разбежались, прихватив с собой тяжесть его души.

— Помню, — улыбнулся он в ответ.

А в хате, — внутри четырёх стен под низким потолком, — за семь лет так ничего и не изменилось. Выбеленная печь, всё та же широкая лежанка, чёрный квадрат стола на косых ножках, вдоль стены с двумя маленькими окошками — длинная лавка. На  подоконниках — два массивных горшка с белой и красной геранью. Керосиновая лампа, что висела на стене между окон, отбрасывала тусклый желтоватый свет на глиняный пол и на постель — большую кучу соломы на полу в дальнем углу, покрытую одеялом, стёганным из разноцветных лоскутков, Свет лампы обливал его блёклой невыразительной жёлтоватой кисеёй.

— Садись. Ты — голодный, — утвердительно сказала Варвара. Добавила в лампе огня. Сорвала со стола широкий длинный рушник. — Вареники с картошкой... Только сала не было на заправку... Так я три больших цибули зажарила. И молоко....

Хозяйка подошла к печи, отодвинула заслонку и бросила в топку пучок соломы.

— Ты чего надумала на ночь глядя? — спросил Ромась.

— Сегодня из-под курки пять яиц взяла... Зажарю.

— Не надо. Мне и вареников хватит.

— Так они холодные.

— Я люблю такие.

Варвара вернулась к столу, пододвинула гостю полную миску вареников и чашку с молоком. Положила рядом деревянную ложку. Сама уселась напротив и, подперев голову ладонями, принялась смотреть на Романа, не моргая, радостными глазами,. 

Литовка жевал вареник и старался не смотреть на Варвару. Был рад, что лампа висит за спиной, освещает лицо женщины и скрывает от ее глаз его раскрасневшиеся щёки.

— А хто тебе сказал, что я приду? — спросил он, поднимая вареник ложкой.

— Нихто, — ответила Варвара. — Я ждала тебя...

— А я, вот... — Ромась отложил ложку, вынул из кармана деньги, отсчитал две тысячи и положил на стол. От напряжённого волнения у него почему-то задрожали пальцы, снова пересохло во рту и свело скулы. Желваки хрустнули громко. — Вам... принёс...— Он сейчас молил Бога, чтобы Варвара не сказала: «Спасибо... Я отработаю...» — А это, — смущённо зачем-то стал объяснять Роман, пряча остаток  денег в карман, — куда ещё пригодятся... Может, потом...

— Так ты подождёшь уже до осени? — спросила хозяйка.

— Я зерно тебе от трудодней...

— Як оно будить. Пасечник насчитаить не больше десяти вёдер.  И до марта не хватить...  —  Литовка  пододвинул  деньги Варваре. — Забери кудась.

Ему вдруг захотелось есть. Он проглотил полдюжины варенииков и принялся запивать молоком.

Варвара боязно взяла деньги. И по тому, как осторожно держала их, было видно, что ещё не верит, что эти бумажки принесли ей.

— Это так на канаве?.. — удивившись, спросила она. Хотела сказать, что на рытье канавы много платят, но осеклась и добавила: — Быстро выдають. Ищё и вторая неделя не кончилась, а уже аванц. А Нинка Канючиха ничего не сказала, шо Василю деньги заплатили.

— Директор школы заплатил, — сказал Ромась, вытирая губы пальцами. — За погреб для учителей... На канаве ищё нескоро дадуть... Прораб сказал... платить будуть раз у месяц, як военным. Ну, я пойду... Пора...

Поднялся, взял с лавки картуз и шагнул к двери.

— Ой! Постой, — остановила его Варвара. — Я с тобой выйду...

Набросила на плечи платок и загасила лампу… 

 

Они возвращались уже после вторых петухов. Луна скатилась почти к самой земле. Её серебряный диск немного поблёк, но всё ещё сеял белый живой свет на реку, поле и село, высвечивая дорогу домой.

— Я ж два раза бегала тебя встречать, — вдруг призналась Варвара, прижимаясь к руке и плечу Романа. — По морозу на большак... Посеред ночи... Приснилось, шо ты идёшь из района... Шо тебя не взяли у армию... А другой раз — это Серёжа только-только родился — привиделось, точно тебя засыпало белым песком... у нас за лесом. И ты меня зовёшь. Я сорвалась, добежала

до леса... Так где ж у нас белый песок?..

У Варварыного огорода их встретила та самая собака, которая своим лаем вырвала сердце Роману. Она радостно завиляла хвостом и побежала во двор, указывая путь, будто боялась, что без неё хозяйка и новый хозяин обязательно заплутают... 

 

Роман лежал и слушал, как успокоенно возле него дышит Варвара. Вдруг вспомнился большой посёлок Семёновка , что улиткой приклеился к железнодорожному полотну на Хабаровск, Аглая, громкоголосая повариха из этого посёлка — смешливая молодушка, в беспрерывном шумном веселье ожидавшая жениха с флота и звавшая демобилизованного сержанта Литовку в мужья. Обещала роскошную «житовуху», потому что её отец работаел кладовщиком в «Коопцентре», а в доме было радио «Telefunken» на батареях и большой, с клавишами как у рояля, трофейный аккордеон... 

Он псмотрел в окно, на стекле которого лунное серебро сменялось причудливыми тенями, и подумал: «Як добре сталось, шо я не пошёл сверхсрочником на заставу, не позарился на «Telefunken», не остался кочегаром при котельной... Слава Богу, шо есть где-то Америка, и кому-то надо с нею разговаривать...»

...Луна, уплывая к горизонту, заглянула в окно. Её свет выхватил груду соломы, лоскутное одеяло и две пары сплетённых рук...

 

 

15

Утром, Варвара, принесла молоко в подойнике, долго цедила его. Разлила по крынкам. Потом принялась возиться у печи.

— А сколько уже времени? — спросил Литовка, разбуженный неосторожным стуком рогача.

— Корова давно в череде... 

— Проспал. — Роман вскочил и суетно оделся.

— Чего проспал?

— На канаве уже нужно быть.

— Так сегодня ж выходной.

— У Макогоныча не бываить воскресений. — Литовка запихнул вареник в рот. — Ты мине налей молока с собой... шоб хлопца не гонять.

Он взял лопаты и заспешил к броду. Придя на берег, осмотрел луг за рекой. Пятачок возле вагончика пустовал — Колька угнал куда-то трактор. Лишь вдали, у самого леса, паслось сельское стадо, да на шесте у начала канавы из последних сил красная тряпка отбивалась от наглых порывов ветра.

«День пропал, — подумал Роман. Бросил лопаты на траву, уселся на край, опустив ноги с обрыва. — И солнца як раз нету... Как хорошо было б копать...»

Вся округа затягивалась серой пеленой. Ветер нагонял грязь

на небо. Сквозь неё с большим трудом пробивались утренние лучи. Река морщилась... Пара береговушек, упав к воде, лениво прочертила круг над водой и скрылась в береговых дырах...

«Куда это Макогоныч подевался, черти б его драли!? — Литовка поднял лопаты и пошёл назад. — Деду Афоньке и его коровам хорошо. Никаких выходных... Работай в своё удовольствие».

Во дворе на рогачах висел чугунный котел, а под ним горел огонь.

— Ну, слава Богу! — воскликнула Варвара. — Скидай... Постираю. — Она уверенно сорвала с Романа косоворотку, бросила в котёл. Взялась за ремень на штанах и смущёно опустила руки. Ушла в хату. Выглянув во двор, позвала: — Иди. Я одёжу чистую положила.

На лавке лежали серая рубаха, белые подштанники и коричневые брюки в тонкую белую полосочку.

«От Павла одёжка, — подумал Роман. — Дожился ...» 

Но Варвара, угадав смущение Романа, сказала:

— Может, не подойдёть, так перешью... Батько очень Андрея ждал с войны... Выменивал для него... — И протянула руку, требуя у Романа его штаны.

Натянув подштанники, Литовка надел брюки. Они оказались впору. Он вспомнил, что Андрей, брат Варвары, был парень крепкий, широкий в кости, но не очень высокий. 

«Якая уже разница? — согласился Ромась. — Не ходить же голым».

И выйдя во двор, спросил:

— Грабли где?

— Зачем? — спросила Варвара, помешивая палкой варево.

— Пойду в лес за хвоей?

— Посидел  бы... 

— Некогда сидеть, — ответил Роман. — Завтра уже не будить времени.

— Серёжа! — позвала Варвара сына. — Принеси... — Она осеклась, не зная, кем называть Литовку. — Принеси рядно, с которым за иголками ходим. И грабли из хлева.

Мальчик вынырнул откуда-то, юркнул в открытую дверь хаты и вынес свернутую ряднину.

— Я тоже в лес, — требовательно сказал он, вынося из хлева деревянные грабли.

— Рубаху надень только, — скомандовал Роман.

У реки Литовка подхватил мальчика под мышку и перенёс через реку. 

— Я сам! — Мальчик стал отбиваться, размахивая руками.

— Назад будем идти, тогда — сам.

Насупив недовольно брови, Серёжа брёл следом за Литовкой, а тот старался  идти медленно, чтобы паренёк не отставал.

Вдруг Серёжа забежал вперед, и, задрав голову, чтобы видеть глаза Романа, спросил: 

— А вы теперь будите жить у нашей хате?

Литовка вздрогнул и сразу не нашёлся, что ответить. И только пройдя дюжину шагов, спросил: 

— А можно у вас жить?

— Я у мамы спрошу. И вы спросите. Только обязательно спросите.

Когда вошли в лес, Ромась предупредил:

— Гляди, осторожно ходи. Ноги наколешь на шишках.

— А вы не боитесь босиком ходить?

— Я привык. — Взял грабли и принялся сгребать в кучи жёлтую опавшую хвою. — Ты постой. Я быстро.

Нагрузившись, он взвалил тяжёлую ряднину с хвоей за спину, и пошёл из леса. Подойдя к мальчику, отдал ему грабли.   

— Неси.  

— А сколько надо прожить дней, чтоб привыкнуть?

— Дней? — озадачено спросил Роман. — До чего привыкнуть?

— Ходить по шишкам босым? — Мальчик положил грабли на землю, и показал Литовке растопыренные ладони. На них только один палец был чистым, остальные — измазаны чем-то чёрным. — Я до вас вот скоко дней молоко ношу. И уже привык до вас. 

— А як же ты запомнил дни?

— Я палец каждый день в дёготь мажу.

— А когда пальцы кончатся?

Серёжа задумался. Поднял грабли и пошёл вперед. Когда прошли середину луга, он вдруг остановился, обернулся к Роману и воскрикнул радостно: 

— А я зубы на граблях мазать буду!

Литовка улыбнулся в ответ:

— Давай быстрей шагать. Дождём пахнить... Нáволочь крепкая. Промокнем — мама нас будить крепко ругать.

— Нет, — уверенно сказал Серёжа.

— Почему?

— Она не умеить ругаться.

— А кто умеить?

— Дядько Валька и председатель... И Сурчина.

— А тебя мама ругаить?

— Когда надо ругать — она молчить. — И повернувшись к Роману, доверительно предупредил: — Только вы бойтесь, когда она сильно молчить. 

Литовка перенёс груз и хотел вернуться за мальчика. Но тот уже был в воде. Он смело пересекал реку, держа над головой штаны и грабли. 

Одеваясь, Серёжа сосредоточенно о чём-то думал, морща  лоб. 

— Если б вы остались у нашей хате... — сказал он, всё ещё сомневаясь, стоит ли делиться мыслями с Романом, — мы б наловили птиц. 

— А почему птиц?

— Зимой они по-городскому поють.

— Откуда ты знаешь?

— Мамка говорили. Там, где она ходить в город, есть жёлтые птицы, которые у клетке живуть... Мы б из вами наловили. Из лозы клетку сплели, як для кролей у деда Харитона. И у нас было б, як в городе.

— Наловим, — согласился Ромась. — Только где ж нам сеть взять?

Мальчик с тревогой посмотрел на Литовку. В его взгляде высветилась вся бессмысленность его будущей жизни. Он впервые слышал о сети и не мог представить, что это за диковина. Губы искривились, а глаза наполнились влагой. Он попробовал удержат подступившие слезы, но не смог. Взял грабли и поволок их с безразличием, растирая кулачком глаза. Плечи его вздрагивали, а острый конец длинного черенка оставлял на песке кривую рваную бороздку.

— Ладно, — успокоил Ромась. — Мы с тобой сеть сплетём. Наловим воробьев...

— Не-э! — требовательно возмутился Серёжа сквозь слёзы. — Воробьев не надо. Они все у нас в селе живуть. Мы вчера с Илькой Верещагой и его Толькой палками их били... Жарили на обед. А надо тех птицов, якие в городе...

— Наловим и городских.

Мальчик бодро подпрыгнул и уже весёлый побежал по дороге, унося с собой радостную надежду. 

Вдруг что-то зашумело вдали. Шум быстро приблизился, накрыл дождём Литовку и погнался за мальчуганом...

 

16

Дождь был коротким, но разгульным. Литовка и Серёжа заявились во двор совершенно вымокшими.

— Господи, я уже думала, что вы утопли, — сказала Варвара. — Новые штаны!.. Теперь до утра будешь в подштанниках сидеть... А ты, Сергей, лезь на печь греться...

— Я не замёрз... — возразил Серёжа.

— Штаны скинешь — сразу замёрзнешь... Обедать будем?

— А чего сегодня? — спросил мальчик, карабкаясь на печь.

— Вчерашние вареники. Ты любишь вчерашние вареники? — спросила мать.

Мальчик промолчал. Он долго возился на печи, шурша соломой.

Варвара достала глубокую глиняную миску из печи, поставила на стол.

Ели молча. Серёжа стоял на коленях на лавке, положив локти на стол. Достав вареник, откусив от него кусочек, долго жевал. И жуя, бросал на Литовку дрожащие взгляды из-под насупленных тоненьких бровей, точно ждал от него чего-то. Взрослые ели, переглядываясь между собой, и не обращали внимания на мальчика. Не доев второго вареника, Серёжа не выдержал и спросил у матери:  

— Можна, шоб дядя Роман жили в нашей хате?..

Во дворе залаяла собака. В дверь громко и настойчиво забарабанили.

— Кого это несёть? — спросила Варвара и пошла в сени.

— Ты шо это вытворяешь!? — раздался из сеней голос Татьяны. — Чужого мужа привадила, зараза!

Татьяна вбежала в хату и, увидев Ромася в одних подштанниках, выкрикнула с испуганной оторопью:

— Люди не сбрехали! Ты чего это без штанов!? — Она всплеснула руками.

За ней следом вошла Варвара. Взялась за рогач, и полезла в печь, не обращая, казалось, внимания на гостью.

— Ты зачем пришла? — спросил Роман.

— Як это? За тобой! Люди уже брешуть по селу.

— А ты штаны принесла? — спросила Варвара.

— Якие штаны?

— Мужнины...

— А откуда у меня его штаны?

— Так якая ты жена, як у тебя для мужа даже штанов нету? — спросила Варвара. — Обедать из нами будешь?

Татьяна растерялась.

— Иди домой, Танька, — сказал Роман. — Не пойду я до тебя больше. 

— Как в школе денег ему дали, так ты сразу его до себя заманила! — закричала Татьяна на хозяйку. — У меня спал и жрал, а деньги — тебе, заразе! 

— Ты чего в чужой хате ругаешься? — Варвара оставила ухват, поставила на стол горшок. — Хочешь есть — садись. Не хочешь — ходи здорова...

— Ты мне зубы за мои деньги не заговаривай! Отдавай назад!

— Я тебе должна? — серьезно спросила Варвара. Положила на стол деревянную ложку, приглашая тем самым гостью обедать.

— Шо ты мне должна!? Шо!? Лярва асхвальтная! Что взяла, то и возвертай! 

Варвара сняла передник, вытерла им руки, бросила на стол и, подойдя к печи, взялась за чаплинник. Движения её стали тяжелыми, неловкими. Губы сжались и посинели. 

Серёжа вдруг слетел с лавки, подбежал к матери, уцепился за юбку и закричал:

— Мама, мама, только не молчите сильно!

Роман поднялся, встал между женщинами.

— Ты, Танька, иди. Я до тебе никогда больше не приду... Разе токо если погреб надо будить выкидать... — Он поднял с лежанки сушившиеся брюки, достал из кармана две сотенные бумажки и протянул их Татьяне. И почувствовал облегчение, как будто вместе с деньгами из души ушла последняя, гнетущая тяжесть. Показалось, что он вдруг выбрался из смрадного подполья на яркое солнце. — Я на больше не нажил у тебя...

— Так иди и копай! — Татьяна схватила деньги и скрылась в сенях.

Со двора её громким лаем проводила собака...

      

 

17  

Ввечеру заходящее солнце, неожиданно пробившееся сквозь плотные облака, залило двор кровяной краской. Косые лучи разрисовали глиняный пол и стену в хате большими розовыми пятнами, которые казалось, горели изнутри.

— Завтра уже хорошая погода, — сказал Роман. — Можно будить метров двадцать вымахать...

— Я с вами пойду, — заявил Серёжа.

— Не дорос пока, — возразила мать.

— Пойду! — буркнул мальчик себе под нос.

— Ты лучше молоко носи, — попросил Роман. — Для тебя и лопаты нету маленькой...

Во дворе кого-то встретила заливистым лаем собака. В дверь осторожно постучали.

Варвара глянула на Ромася вопросительно и, засмеявшись, сказала:

— Наверно, мало дал Таньке. — И пошла в сени.  

Она вернулась смущённая, пропуская в хату полную женщину в белой косынке и цветастой серо-зелёной блузке. В руке гостья держала узелок, из которого торчало горлышко бутылки, заткнутое коротким кукурузным початком.

— Я до Романа Кондратовича... — объяснила женщина, глядя на Варвару. — Люди добрые сказали — у крайнюю хату.— Она сделала шаг, положила узелок на лавку и отступила к двери. — Я из Калачков. Шо за большаком пять километров Мне погреб выкидать.

— Знаем, — ответил Литовка. — Не могу. Работы много. Канава закончится — тогда уже.

— Так когда ж она кончится? — болезненно воскликнула гостья. — Люди болтали — до Америки копать будуть. Это сколько годов? Война меньше была.

— Ты, тётка, приходи через месяц, — сказал Роман и пододвинул на край лавки узелок.

Когда женщина ушла, Варвара спросила:

— Почему не согласился?

— На канаве хорошо заплатят. Как в городе... — И засмеявшись весело, добавил:  —  А брехня про нас уже из села на большак высклизнула...

 

 

18

Макогоныч ночевал в селе и появился возле будки в сопровождении тракториста. Вид у прораба был мятый, топтаный. Лицо хмурое, под глазами набухли тёмные мешки, похожие на насосавшихся пиявок. Он с трудом влез в дверь, закрылся и через несколько минут появился уже по пояс голый.

— Литовка! — позвал он. — Литовка есть сегодня!?

— Есть — ответил тихий голос из-за будки.

— А чего это ты не работаешь!? — крикнул прораб.

— Ломик ищу. Лопата не берёть. Камушки попались. А лучше — кирочку.

— Ты уже начал копать?

— Самую малость. Так камушки попались.

— Сколько это — самую малость? Яму под нужник?

— Токо полшага.

— Верёвку натянул?

— А як без неё.

— Пойди, сыми... Вообще, подожди. Я не могу так соображать. — Макогоныч залез под стол и вытащил полбутылки самогонки. Выдернул газетную пробку, сделал два больших глотка, вытер губы тыльной стороной ладони. — Шальные собаки бухгалтерские!.. В общем, сам наделал — сам и выкручивайся.

— Шо такое сталось? — удивлённо спросил Ромась. — Опять Сафрон вас забижаить?

— Ты и обижаешь, полдуши. У тебя сегодня нет никакой халтуры?

— Я халтурить не умею. Я всё по честному, — обиделся Роман.

— Ну, кому там погреб выкидать?

— Просила тут одна тётка...

— А если я попрошу тебя?

— Вы ж далёко от нас живёте. До вас, наверно, неделю ехать надо? 

— Я про другое, полдуши, — уже придя несколько в себя, объяснил Макогоныч. — Комиссия припёрлась вчера. Проверять, кто сколько за день роет. Ферштейн? Сейчас придут к нам. И всё из-за тебя! Рыл бы как нормальный человек... Выроешь для комиссии две нормы? Сделаешь?

— А ей зачем?

— Не ей! Для меня. 

— Сделаю... Вот мне бы кирочку.

— Я тебе и кирку дам, только сделай, — не веря словам Литовки, попросил прораб. — Чтоб они увидели своими глазами, что это не всякие там приписки, а копаешь только ты один.

— А хто ж за меня?

— Вот ты и покажи, полдуши, что это именно ты сам, а не кто-то с тобой. Не верят там, в тресте, — Макогоныч указал пальцем в потолок будки, — что один человек может выкопать сразу пятнадцать метров в день. Я им говорю — может! А они — «Не может!» И говорят... я приписываю. Как будто мы вдвоём... с одной лопатой. Ферштейн?

— Там у вас усе такие?! — возмутился Ромась. — А як одной лопатой рыть вдвоём?

— Не вдвоём! — уже возмутился Макогоныч и заговорил быстро, стараясь доходчивее объяснить. — Все роют восемь, как по норме. От силы — десять метров. А ты — четырнадцать!

— Завсегда — шестнадцать, — недовольно поправил Ромась. — У меня усё записано.

— Записано, записано, — раздражённо повторил прораб. — Деньги, которые вы наработали, на нас с Колькой выписаны...

— Як же такое? — с тревогой спросил Литовка.

— Не имеем мы права людям без паспортов платить деньги. Ну, как это можно заплатить деньги человеку, которого нету? Ферштейн? Паспорта нету — ты как вроде и не человек... Тело есть, а души нету... Вы все — мёртвые души. Ферштейн?

— Я не мёртвый. У меня паспорт имеиться! — не унимался Роман.

— Что у тебя есть паспорт, тут уже каждая собака знает! — возмутился прораб. — Значит, ты не мёртвый, а на половину живой. Полдуши в тебе... Да я не про то! Про выработку. Не может у нас человек сделать больше, чем ему положено! 

— Так вы ж записали, хто скоко нарыл. Як записано — так пускай и платять.

— Как в наряде записано, так и будем всем платить... Тебе триста-четыреста, а другим по сто пятьдесят. Сколько накопали. Ферштейн? Только в тресте не верят, что человек может накопать столько... И — один.

— Пусть идуть и глядять.

— Вот они и приехали поглядеть... Так ты постарайся, сделай.

— А больше можно?

— Давай больше! — радостно согласился прораб. — Но только при комиссии. Сделаешь?

— Так точно! Вот только мне бы кирочку. А то ломиком не сильно удобно. Камушки там попались.

— Будет тебе кирочка, — Макогоныч суетно пошарил в карманах штанов, выудил связку ключей, щёлкнул замком на боку сундука, на котором лежала неубранная, скомканная постель, и поднял крышку.

— Фю-у... От это скарб! — с восхищенным присвистом воскликнул Ромась. — Скрыня... шо нада!.. 

На дне ящика прятались новенькие штыковые лопаты и кирки, завёрнутые в промасленную бумагу. Поверх них лежала большая стопка новых брезентовых рукавиц. А в углу сиротливо стояли три пары грубых кожаных ботинок на толстой подошве, союзки у которых были пробиты блестящими стальными заклёпками.

— Выбирай, — предложил Макогоныч.

— А ото можно? — Литовка указал на ботинки.

— Бери. Сделаешь двадцать для комиссии — подарю.

— Дарить не нада. Я уже купить могу. Уже почти на три тыщи наработал за двадцать дней.

— Дюже ты быстро считать научился. — Прораб глянул в окно. — Бери быстрей и беги на канаву. Идут, шакалы!..

По дороге, которая тянулась от села через единственный дальний мосток, шли три человека. Двое в светло-серых френчах, чёрных брюках, заправленных с напуском в хромовые сапоги, и полувоенных фуражках. За ними тяжело поспевал грузный старик в белой вышитой сорочке, подпоясанный тонким кожаным шнурком, что поддерживал большой живот, который норовил упасть на землю. На голове гнездилась соломенная широкополая шляпа, а в руке болтался большой серый парусиновый портфель.   

Макогоныч набросил рубашку и выскочил навстречу гостям.

«Хорошо быть начальством... — подумал Ромась, выходя следом за прорабом. — На работу — когда вздумается... А ботинки свинячие, добрые... От если бы якой генерал телефонный приехал до нас, то Макогоныч и сапог бы новых не пожалел...»

Он повесил обувку на плечо, забросив один ботинок за спину, и размахивая киркой как маятником, пошёл к тому месту на канаве, где оставил свои лопаты.

Появление людей во френчах вызвало у мужиков беспокойство. Они побросали инструмент и, усевшись на бруствер, стали в полголоса строить предположения: к добру ли такой визит? Тревогу рождало и поведение прораба, который бегал вокруг френчей как провинившийся щенок, беспрерывно размахивая руками и указывая в сторону землекопов.

— Эй, Ромась! — окликнул Канюка, когда Литовка поравнялся с ним. — Шо за баскаки прибежали? Сдаётся — дюже знакомые. Когда яблони и груши налогом обкладывали, такие самые приезжали. 

— Не бойся. Это по мою душу, — ответил Литовка. — Выработку вымерять будуть.

— Так ты гляди не сильно махай, а то расценки всем пообрезають. И будем як те юды, — сказал дед Харитон. И увидев ботинки, добавил: — А обувку они дали?

— Не дали, а я купил у Макогоныча, — сообщил Литовка. — Он просил восемнадцать метров сделать для комиссии. Они проверять приехали.

— А ты, дурень, и согласился, — сказал Рыбак.

— Я не согласился, а як выйдить.

— Знаем мы, як у тебя выходить, — недовольно заметил  Канюка. — Ботинки за так не продають.

— Теперь будем рыться, шо те кроты, а денег — кот наплакал! — сказал дед Харитон. — Надо и нам за ботинками идтить. Ромась... шо — особый? Если ему дали — и нам обязанные.

— Хрен тебе большой и толстый дадуть, дед, а не ботинки, — громко рассмеялся Валька Рыбак и, отложив лопату, стал с интересом наблюдать за гостями. 

Френчи медленно шли вдоль траншеи, изредка заглядывая в нее. Впереди, жестикулируя, тяжело вышагивал Макогоныч, что-то объясняя. Старик же нёс свои восемь пудов прямо по брустверу, ссыпая на дно канавы потоки глины и песка.

— Мелко? — спросил Канюка, когда старик заглянул на дно канавы через его могучие плечи, как через тын.

Но дедок только кивнул головой, словно отогнал слепня. Обошёл землекопа вокруг, точно преграду, присел и, взяв в морщинистую ладонь комок земли, принялся её разминать.

— Давай, дедуля, я тебе у портфель один заступ закину, — сказал Рыбак.

Но старик только поправил шляпу и поплёлся догонять френчи.

Роман, увидев, что гости направляются к нему, не спеша, демонстративно стал долбить землю киркой, стараясь загонять жало как можно глубже. Затем в образовавшуюся дырку забил кол и, привязав к нему верёвку, пошёл отсчитывать метры.

— Литовка! — крикнул Макогоныч, поманив.— Иди сюда! — И, когда Ромась подошёл, пояснил: — Вот товарищи из треста... Хотят поглядеть, как ты копаешь. Сколько за день сделаешь?

— А сколько надо? — Ромась окинул хитрым взглядом гостей.

— Шестнадцать за день? — предположил один.

— За весь день и больше можна.

Гости вопросительно посмотрели на прораба и переглянулись.

— Только шнурок натяни обязательно, — делано попросил Макогоныч.

— А шнурок зачем? — искренно удивился один из френчей.

— По шнурку когда — меньше дурной работы, — пояснил Литовка. И отходя, добавил: — И быстрее выходить.

— Ромка! — вдруг крикнул Канюка. — Ты не сильно махай заступом... Нам ище могилу сегодня выкидывать.

— Какую ещё могилу!? — взревел Макогоныч. — Кто помер!? Литовка, ты это мне брось! Пусть покойник полежит в тенёчке пока! Ему некуда торопиться!.. А кто помер!?

— Могила — то не работа, — засмеялся Литовка. — Наш покойник только завтра приставится. Обещал подождать один день.

Роман взялся за кирку и, размахиваясь из-за спины, принялся лихо рыхлить грунт. 

Френчи торопливо пошли к будке, пытаясь побыстрее спрятаться от, уже крепко припекавшего, солнца. Прораб поспешил за ними.

Старик же вовсе не обращал внимания на разговоры. Пройдя метра на три вдоль шнурка, вынул из портфеля раскладную скамеечку. Разложил её, уселся поудобней, положил на колени зелёную тетрадь и приготовился что-то записывать. Когда Литовка сделал первый удар киркой, дед взглянул на часы, вынул из-за уха карандаш и пометил в тетради: «09 - 16. — 0 м. Суглинок».

Распушив киркой два метра земли, Литовка совковой лопатой

быстро снял верхний слой. В начале траншеи вырыл штыком яму 

глубиной в метр, опустился в неё и быстрыми, ловкими движениями стал выбрасывать большие куски земли на бруствер, забирая пласт за пластом сверху вниз.

Через полчаса, пройдя вспаханный киркой участок, он вылез из траншеи и киркой же наметил новый кусок.

Солнце припекало. Но старик держался стойко под палящим августовскими лучами. Сначала он равнодушно смотрел, как Литовка машет киркой, и даже надменно хмыкнул, увидев, что тот взялся рыть шурф. А когда штык лопаты вдруг отрезал кусок земли у его ног, немного отодвинулся в сторону, подозрительно взглянул на часы и записал в тетрадь: «9 - 45. — 3м. Суглинок». 

— Отец, а отец, — спросил Ромась, не глядя на старика, —  шо ты пишешь у книжку?

— Чего надо, то и пишу, — буркнул старик.

— У нас у штабе тоже писарь был, — весело сообщил Литовка, размахнувшись киркой. — Он так быстро писал, шо даже наперед за начальника заставы его мысли записывал. Капитан ище приказ не придумал, а писарь этот приказ уже в журнал записал. Знал наперёд, про шо командир заставы думаить. А один раз вышло як?.. Писарь, нацарапал шо-то, а капитан возьми и не придумай ниякого приказа. Не знаю, як у вас, а у пограничников — написано, значить, должно быть сполнено... Дежурный прочитал, караулам передал к сполнению... А приказа ниякого и не было... Конфуз. 

— Ну и чего с ним сделали? — спросил старик.

— Известно чего. По закону.

— Под трибунал? — с равнодушной уверенностью спросил учётчик. 

— Если б под трибунал. Бедолаге легшей было бы. На «губе» попарился неделю, и опять в наряд. А его заставили переписывать усю тетрадку. Там приказов за целый год ой скоко набралось!? Так от... Як бы и тебе, дед, не пришлось переписывать.

Старик только вздохнул в ответ. Он поднялся, и не отлепляя стульчика от штанов, передвинулся на три метра вперёд.

Солнце выкатило в зенит и лило на землю жару, как грозовая туча, воду.

Учётчик, сделал ещё две записи, вдруг собрался и ушёл.

«Я ж говорил, шо писать тяжёльше»,  — подумал Ромась, провожая старика взглядом.

Он выкинул несколько пластов, оставил лопату и пошёл к будке за водой. И подойдя, увидел старика и прораба, тихо бредущих по дороге в село. 

                     

 

19

Ждали заработную плату.

Макогоныч и тракторист Коля с вечера уехали в город, пообещав вернуться к обеду следующего дня.

Мужики в тягостном ожидании нехотя возились в земле. Только Литовка монотонно отмахивал лопатой.

День незаметно заканчивался.

— Интересно, — заговорил Канюка, оставив лопату и глядя на дорогу, — сколько Макогоныч денег нам привезёть?

— Что по разряду положено, — ответил со знанием дела дед Харитон, — больше не дадуть. — Он уже устал сидеть на бруствере в ленивом ожидании. — Если ты — первый разряд, то тебе должно заплатять по ведомости триста пятьдесят рубликов. А если ты по шестому — получай пятьсот... Это, як если норму выкидаешь.

— А у нас же нету нияких разрядов? — сказал Рыбак.

— От як бы мы на Московском канале тачку катали или на Куйбышевской гесе, то четвёртый разряд обязательно нам назначили.

— А тут? — спросил Василий.

— На нашей канаве все — первый. Один тракторист Колька имеить третий .

Из-за леса на дорогу выкатился «Студебеккер». Он притормозил у брода. С кузова на землю спрыгнул Макогоныч.

— Шо-то денег не сильно, — сказал Рыбак. 

— Может, Колька несёть? — предположил Канюка.

Но автомобиль, оставив прораба, скатился к реке и с рёвом стал выбираться на противоположный берег.

— Не густо, — заметил Василий, разглядев в руке у Макогоныча только полупустую авоську. — Денег в эту мотню много не покладёшь... Хрен... и тот выпадить!

Прораб, не торопясь, открыл дверь вагончика, долго переодевался, а потом, выйдя на крыльцо, громко позвал:

— Дед!.. Харитон Иваныч, иди!

Старик подхватил лопату и быстро засеменил к вагончику, отмеряя большие шаги длинными ногами. Войдя в вагончик, плотно притворил за собой дверь. Минут через пять он вышел на крыльцо и громко позвал Рыбака. А сам побежал живо в село. 

Рыбак вышел от прораба довольный и, призывно поманив Канюку, зашагал в сторону брода. Канюка же молча вышел из будки и поплёлся догонять Вальку.

Расплатившись с рабочими, Макогоныч долго не появлялся. Он вышел из вагончика только через полчаса. Бросил взгляд вдоль траншеи, пытаясь увидеть Литовку. Но лужнина в том месте, где рыл Роман, провалилась в низину, спрятав землекопа. Не став звать, прораб пошёл вдоль канавы, не спеша. Подойдя к Литовке, тихо сказал:

— Пойдем деньги получать.

— Я ище метр сделаю. Для круглого счёта. Як раз двадцать будеть, — ответил Ромась. — Пусть мужики получають.

— Закончишь — приходи.

 

20

На столе в вагончике стояла две бутылки с зелёной наклейкой «Московская водка». Одна, залитая белым сургучом, а вторая — почти пустая. Рядом на газете лежали толстые ломти варёной колбасы, несколько кусков чёрного хлеба, отрезанные от круглой буханки, и открытая железная банка с кабачковой икрой.

— Садись. — Макогоныч предложил Литовке скамейку. Пододвинул к краю стола стакан, влил в него водку. — Давай выпьем.

— По случаю праздника можна, — ответил Ромась. Опрокинул в рот содержимое стакана и морщась, взялся заедать колбасой. — А мужики где же?

— Бабам гроши понесли, — деланно засмеялся прораб и, открыв новую бутылку, попытался налить Литовке.

— Хватить, — отказался Ромась. — Давай... и я пойду...

Прораб, помявшись, достал из-под стола лист бумаги, на котором были записаны четыре фамилии, подсунул её Литовке и протянул толстую авторучку.

— Распишись.

Ромась глянул в бумажку и увидел, что против всех фамилий стоят одни и те же цифры — 600.

— У тебя дети есть?

— Есть... — ответил Литовка, глядя в ведомость с недоумением. — Як же это?

— Что? — спросил  Макогоныч, делая вид, что не понимает вопроса.

— Это як же выходить?.. Они втроём меньше выкидали, чем я один...

— Какая разница? — сказал прораб, делая вид, что разговор идёт о пустяках, и снова подсунул Литовке стакан. — Давай выпьем. Поговорим...

— Так, выходить, шо я и Рыбак — одинаковые? — спросил удивлённо Роман. — Я в день — шестнадцать метров, а он... через силу и семи не вытягиваить!

— Ну, ты совсем без головы, паспортная душа, — раздражённо объяснил Макогоныч. — Это у вас в колхозе всё на трудодни. Сто выходил — получи за сто. Тридцать выходил — на тебе за тридцать. Ферштейн?

—  Это я и без твоего ферштейна кумекаю! Когда тут немец гулял — тоже трудоднями нас всех мерял!

—Ты питише про немца, — сказал прораб. — Эмгеба и тут сышит... А в городе всё по расценкам. — Налил себе водку и выпил. — По разрядам. По первому — триста восемьдесят в месяц, а по шестому... Так у вас нету такого разряда.

— Я пойду и закидаю назад половину! — воскликнул Ромась.

— Ты не дури! — ответил прораб. — Вся канава уже по акту записана. Завтра приедут кабель укладывать.

— А за те лишние, которые я выкидал, когда мне заплатять? 

— Ну, считай, что ты обязательство какое принял на себя, — сказал Макогоныч. — К дню Красной армии или Парижской коммуны... Ты как вроде стахановец в колхозе...

— Плювать я хотел на твою Парижскую коммуну! — выкрикнул Роман. — Где — она, а где — канава!? Мне дитё и себя обуть на зиму надо. Ботинки пятьсот рублей в сельмаге!.. Для того и старался!

— Чего ты шумишь, мёртвая душа? — зашипел Макогоныч.

— Я — не мёртвая душа! Я — живой! И — человек! Этот твой дедок-зануда зачем записывал за мной работу!? Где мои метры?!

Макогоныч достал пачку «Казбека», распечатал её и протянул Ромасю.

— Кури.

— Не курю я!

— Если бы ты для этого деда не выкидал, то я б уже в эмгэбе сидел, — сказал прораб.— Обвинили б в приписках. И — на Колыму... А так... деньги есть. Закуска... Ещё я тебе ботинки выдал...

— Я их назад принесу. Не одёванные пока...

— Ты послушай, чего скажу, Роман Кондратич… — Макогоныч налил себе водку и выпил. — Ты или копай, как все... или ищи другое место на этой земле... Я дня получки боюсь, как ночной бомбёжки... Мне с вами рассчитываться — лучше повеситься... — Снова плеснул в стакан водку и залпом опрокинул в рот. Вытер тыльной стороной ладони губы и, глядя в дальний угол вагончика блуждающим взглядом, сказал, не обращаясь ни к кому: — Вот те молот, вот те серп, вот тебе советский герб. Хочешь, жни… Бери и это... пока дают. А то не ровен час… Давай выпьем... — И, уже сурово глянув на Литовку, добавил: — Ненужный у тебя талант для этой жизни...  

 

21

Литовка побрёл от вагончика, тяжело переставляя ноги и спотыкаясь словно слепой, потерявший посох. Он, не подворачивая штанин, вошёл в воду, которая показалась ему по-зимнему холодной. В это время из села на береговой песок выскочил с рёвом «Студебеккер». Не сбавляя хода, точно убегающий воришка, грузовик врезался в реку и, разбрасывая струи по сторонам, перелетел на противоположный берег и скрылся в луговой темени.

— Тфу, корова гулящая! — крикнул Литовка со злостью вослед машине, даже не пытаясь защититься от холодного дождя брызг. — Носит нелегкая всяких!

Тяжело поднялся на край поля и остановился.

В избах уже зажглись окошки. Откуда-то долетал крик шального петуха, опоздавшего на насест да в тёмно-сером небе чёрными лоскутиками проносились летучие мыши.

«Вот тебе и три тыщи! Наобещал на свою голову!.. А чего теперь брехать!? — Роман думал, как скрыть от Варвары собственные унижение и обиду. Душу зло будоражила неспособность врать. Он чувствовал себя виноватым перед ней. — Лучше бы не обещал!.. За язык нихто не тянул...»

Угнетало бессилие перед Макогонычем, комиссией во френчах, стариком-учётчиком, Сафроном-пасечником. Они вдруг все разом столпились перед глазами, выскочив из тёмной стены кукурузы. Только теперь эти ночные вурдалаки не смеялись, а чавкая, скалились острыми, длинными клыками. Пришли на память убогая застава и сибирская Семёновка. Роману показалось, что в тех дальних краях он был бы недосягаем для этих острозубых зверей. Захотелось убежать туда...

«Нам бы с Варькой в тайгу...» — подумал он.

Мысль, уносившая его в далёкую, спасительную сибирскую глушь, вдруг застопорилась упрямо, словно лошадь среди дороги, почувствовавшая впереди беду. И Роман понял, что и на Дальнем Востоке он всё равно не избавится от всех этих злых, клыкастых лиц. 

Его охватила удушливая ненависть. Он со злостью размахнулся заступом, ударил им о землю, и крикнул:

— Подавитесь вы своей канавой! 

И все кривые лица вдруг трусливо разбежались. И злость ушла из души вместе с ними. Роман стал дышать легко и свободно, как тогда, когда отдал деньги Татьяне. 

«Пойду лучше по людям погреба выкидать. — сказал он себе. — Они хоть платят меньше... Зато — честно».

Литовка не успел переступить порог, как Варвара, радостно доложила:

— Ромась, сегодня на машине приезжали двое из города.

— И им канаву копать?

— Нет. Орг... чего-то...

— Оргнабор... 

— Садись. Я борщ сварила. — Она поставила на стол полную дымящуюся миску и положила рядом хлеб, луковицу и деревянную ложку. — Набирают... У городе стены химзавода выкладывать. И про паспорт спрашивали.

— И чего?

— Як есть этот треклятый паспорт — сразу общежитие дають.

— А хто без паспорта? 

— Утром у пять часов «студером» из села на стройку. А вечером в шесть — назад.

— Знаем, шо за общежитие... Барак засыпной... 

— Это шо такое?

— Между двух фанеров опилки насыпаны. И — живи...

— Давай поедем. Помрём тут. Зимой опять хата промёрзнить. Шоб стены от холода загородить — соломы не наберём. — Варвара говорила тихо, точно повторяла давно известную историю. Роман видел, что её душа и мысли там, в городе, на стройке. И повинуясь этим мыслям, Варвара спросила, словно пропела: — Правда, мы будем хорошо работать? — И подарила Роману счастливую улыбку, полную надежды.

— А корова? — спросил он, пряча взгляд в миске с борщом.

— Продадим. Я за неё только пятьсот рублей должна... А в городе за работу платить по правде будуть... як директор школы. Там жизня ладная, — с весёлой уверенностью сказала Варвара. — Хочешь — на завод идёшь работать. Не понравилось — иди на другую фабрику. И нияких тебе трудодней. Это ж скоко у нас надо ячменя и жита на току перевеять на те самые деньги, шо на канаве дадуть? Трудодней за три года не соберёшь. Ромась, миленький, там же люди як люди живуть. Ты пойдёшь копать. А я — в столовую. Я один раз в такой столовке ела. Мама, покойница, такого свиньям не варила, чего они людям варять. А я ж умею по-настоящему... — Она села за стол напротив Романа. — Як борщ? Вкусно?  

— Очень, — ответил Ромась. — Курку зарубила?

— Да там ни одного кусочка мяса нету. Где ж его взять? Цыплята ище малые... Жалко резать.

— На заводе хорошо наверно...— сказал, хмурясь Ромась. — Токо деньги, здаётся, там токо на турецкую пасху и платят. 

— Хоть раз в год, а — заплатят. Это ж тебе не трудодни нашие — як вода в решете... А мы будем работать... Серёжа в школу пойдёть...

Они сидели, глядя друг другу в глаза. Варвара попробовала улыбнуться, и передать свою весёлую уверенность Роману. Но тот смотрел на неё, хмурясь. Его глаза горели недобрым огнём.

— А когда эта самая турецкая пасха? — вдруг настороженно спросила Варвара. — Сразу за нашей?  

— Не бываить у турков пасхи! — выкрикнул Роман. — Чего от них в городе ждать? Если они на канаве не платять!? Мне и деду Харитону по шестьсот заплатил Макогоныч. — Роман вывернул карман брюк и бросил на стол большие чёрно-бежевые бумажки. — Вот тебе твой завод!.. Выгнали меня из канавы!

— За шо? — растерянно спросила Варвара.

— За то, што копаю лучше, чем Канюка! Чем другие! 

— А як же надо? — Она смотрела в глаза Романа, точно видела что-то потаённое на их глубоком светлом дне.

Они замолчали, продолжая смотреть друг на друга. 

— Чего ж нам делать, Ромась, миленький? — спросила Вар-вара подавленно после долгого молчания. В её голосе не было ни испуга, ни мольбы к небесному заступнику. Она встала из-за стола, подошла к лампе и подняла фитиль. Пламя вспыхнуло и озарило ей лицо.

— Ты чего это удумала, Варка!? Палить!? — нервно выкрикнул Роман. — Не трогай!

— Чего это с тобой? — спросила Варвара с тревогой, и обожгла лицо Романа холодным взглядом.

И Роман понял, что его глаза полыхают таким же холодным, колючим огнём. 

— Ты подумал, шо я буду палить хату? — Варвара вдруг улыбнулась мягкой улыбкой. В глазах вспыхнула непоколебимая решимость, которая завладевает человеком после долгих и тяжёлых раздумий, когда он принял самое главное в жизни решение — биться или смириться. — Нет... Не дождутся!

— Шо будем делать!? — Ромась крепко сжал губы и задумчиво опустил взгляд на глиняный пол. Голос его звучал надрывно, хрипло. И было не совсем понятно — спрашивает он Варвару или себя.

В это время с печи слез Серёжа, и растирая кулачками глаза, тихо сказал:

— Я исть хочу...